— Завтра опять разбавите, да?
Юрась и Венька пристыженно молчали, но Санька, которому за молчание тоже из пузырьков перепадало, невпопад подхватил:
— Кали ласка, матуля, разбавим и завтра…
Спохватился, да поздно. Юрась и Венька с двух сторон тыкали его кулаками, а он, исправляя свою оплошность, еще больше опростоволосился, когда плаксиво просил:
— Да, кали ласка, в саму-то бутылку я больше не буду лить…
Теперь уже и тычки с двух сторон не помогали, все сразу поняла Марыся, велела принести большущую чернильную бутыль из-за печки. Венька с Юрасем топтались на месте, терли носы, но идти в запечье не хотели. А Санька и на это дело охотно вызвался, все еще надеясь загладить их общую вину:
— Кали ласка, матуля, и бутылка вот…
Он в обеих ручонках, прижимая ее к груди, принес тяжелую пыльную бутыль, в которой Марыся хранила остатки волчьего настоя. Принимая из рук Саньки, побулькала, на свет посмотрела — вроде бы нормально. Но доверия к своим сластенам уже не было, велела ручку принести, в чистую стопку немного отлила, грустно покачала головой и на целом листе, не жалея уже бумаги, написала: «Глупые вы сластены, выдули чернила:, а чем писать теперь будете?» Листок этот велела приклеить на видном месте, в переднем углу, что Санька опять же с великой охотой и сделал. Шушукались Венька с Юрасем, прибежав туда, грозили Саньке всеми земными карами, но Санька мягким голосочком повторял:
— Кали ласка, матуля ведь велела принести…
Марыся слышала это и про себя тихонько думала: «А, чаго там! У яде сораму няма. Чорт бы таго кухара паминав, каб кухар з голаду памёр. Сами ж тую ягоду збирали. Глупыя катяняты, яки з них спрос? Няхай ядуть и чарнила!» И под эту добрую думку пришло другое, тревожное: «Што хатите рабите, тольки николи не сварытесь, не крывдите адин другога. А то загинете, катяняты вы мае…»
Опять эта нехорошая мысль, что могут ее малолетки остаться без матери, мелькнула блескучей молнийкой. На минуту ослепла Марыся, зажмурилась. Но когда открыла глаза, в избе был все тот же ровный солнечный свет, который от окон к порогу слабел, а сюда, за загородку, приходил уж вовсе мягким. По полу раздавался топот босых ног, ребятня возилась после обеда. В какой-то сладкой дреме лежала Марыся, не видела, а только слышала, как и здесь топотали. Слабыми такими ножонками, робкими. Вроде ее шалуны покрепче бьют в половицы? Знай пятки повизгивают, когда беготню устроят. Разве что Санька? Но и тот уже, пузан коротконогий, не отстает, нарочно медлительному большуну подражает, ходит за ним сзади и топочет, топтыгин этакий. А тут как котенок игривый, забрался под одеяло и шалит. Ну, уж и задаст она ему трепку! Все еще подозревая Саньку, который имел привычку тихонько пробраться к ней и котенком прильнуть сбоку, она полапала вокруг себя нетерпеливой рукой, ничего не нашла и вдруг поняла: господи, да ведь это сестричка ихняя стучится, на свет просится! Так-то мягко, осторожно торкает дверь: откройте, вот, мол, я сейчас к вам выбегу… Марыся в каком-то испуге всю себя ощупала и уж окончательно поверила в новую жизнь, которая пробивалась к весеннему солнцу. «Домной ее назову», — без всякого сомнения, как о деле свершившемся, подумала Марыся и пальцем погрозила: но-но, не спеши, всему свое время! Боль от этой ласковой угрозы вроде как усилилась, повернуться не могла, когда пришел с работы Федор. Как ни затеняли занавески кровать, он по ее лицу все же понял, что мучается она сильнее прежнего.