— Сколько именно вам назначат, — сказать не умею, но приказано выдать вам награду приличную.
— Спасибо! — повторил Ломоносов. — И вам тоже спасибо, что себя обеспокоили.
Обеими руками схватил он и потряс руку Самсонова, которого, судя по платью, обращению и говору, должен был принять за человека своего круга.
— А у меня ведь к вам, Михайло Васильич, тоже своя просьбица, — заговорил Самсонов.
— Чем могу служить?
— Этой оды вашей я еще не читал, но ее очень хвалят. Когда-то ее еще напечатают! Так вот, кабы мне теперь же списочек…
— Чем богат, тем и рад, — сказал Ломоносов, подавая ему исписанный кругом лист. — Список, как видите, черновой, с поправками.
— Тем он мне еще дороже. И подумать ведь, что вы тоже из простого звания, а стихотворцем и ученым стали!
— А что вы сами теперь-то?
— Теперь… получеловек, четверть человека. Но это длинный сказ.
— Так что и горло пересохнет? Так мы его подмочим. Christine![30]
Жена, занятая своим делом, не торопилась, и муж окликнул ее еще зычнее:
— Holla, Christinchen![31]
Она будто оглохла. Зато из спальни рядом раздался детский плач.
— Ну, так, дочурку разбудил! — сказал Ломоносов и поспешил в спальню.
Вслед за тем он возвратился оттуда с барахтающимся младенцем на руках, напевая немецкую колыбельную песню:
Schlaf, Kindchen, schlaf.[32]
Но дочурка не унималась. Звонкий голосок ее тронул наконец и сердце молодой матери. Она влетела из кухни и выхватила малютку из рук мужа.
— Да я управлюсь с ней, милая Христина, — говорил виноватым тоном Ломоносов. — Сбегала бы ты лучше за пивом…