Мыча, Бах кинулся было вперед – остановить Гофмана, спасти! – но чьи-то руки тотчас ухватили его за шиворот и за волосы. Бах забился, пытаясь высвободиться, – бесполезно. Твердые равнодушные пальцы держали его – пока Гофман не погрузился по грудь, по шею, пока, оглянувшись в последний раз, не ушел в Волгу полностью. Голова его исчезла в волнах быстро и бесследно, не оставив на поверхности ни кругов, ни пузырей.
Толпа еще долго стояла, шаря глазами по реке, – Гофмана видно не было. Наконец державшие Баха пальцы разжались – он упал в воду, да так и остался сидеть, весь в хлопьях желтой пены и набегающих волнах, тихо скуля от горя.
Зачем Гофман полез на кирху? Хотел ли просто избавить местный пейзаж от идеологически вредного креста? Или задумал все же перестроить церковь под детский дом: выкинуть пылившуюся церковную утварь, провести отопление, обустроить спальни и комнаты для занятий? Как бы то ни было, это желание стало его последним – и несбывшимся.
Сколько Бах просидел на берегу, не мог бы сказать. И о ком плакал – о чудаке ли Гофмане или о погибших детях, – также не мог бы сказать. Возможно, плакал обо всех гнадентальцах. О тех, кто покинул колонию. О тех, кто остался. Об оскудевшей земле. О сгоревших карагачах. О счастливом
На берегу уже давно никого не было, только на сером песке темнели следы многочисленных сапог и башмаков. Бах поднялся на ноги и побрел к причалу. Все по тем же щербатым доскам дотопал до ялика. Толкнулся веслом от пирса и, стараясь не глядеть на колонию и плывущий над нею дым, погреб к левому берегу – домой.
Знал, что больше в Гнаденталь не придет.
Что сочинять больше не будет.
Что не отпустит Анче к людям – никогда.
Сын
Сын