Хутор дряхлел – дряхлел вместе с Бахом, так же медленно и равнодушно. Как старый товарищ. Как брат. Как отражение в зеркале. Баху было приятно это неназойливое товарищество. Их с хутором жизнь постепенно угасала – но тем ярче и мощнее разгоралась жизнь детей. Тем правильнее представлялся с каждым днем их отъезд…
* * *
Кинулся к лампе, запалил свечу. Осмотрел свое тело: от скрюченных пальцев ног со слоящимися пластинами ногтей – до корявых пальцев рук в морщинистой коже. Тело было – прежнее, а ощущалось – иначе.
Вот здесь, в шее, всю жизнь что-то тянуло и сжимало, придавливая к земле, сутуля спину и вминая голову в плечи. А сейчас – нет.
Во внутренностях всегда что-то сидело, очень глубоко, сцепляя в единый комок и кишки, и желудок, и печень с селезенкой. А сейчас – нет.
Все мускулы, жилы и сочленения, бывало, словно обметывало инеем, продирало ознобом. А сейчас – нет.
Не было мельничного жернова на шее.
Не было ледяной иглы в кишках.
Не было инея в мышцах.
Страх ушел из Баха.
Он осознал это именно сейчас, глубокой ночью, разглядывая свое тело в неверном свете свечи. Осознал ясно, что не боится больше ни жестокосердных односельчан, ни суровых киргизов. Ни голода, ни войны, ни бродяг-лиходеев. Ни потери любимой женщины, ни бессмысленности своего труда. Ни даже ухода детей. Все это уже было в его жизни. Случилось – и ушло, стало песком, утекло в Волгу.
И страха – не стало.
Впервые за полвека жизни.
Бах задул свечу и какое-то время посидел в темноте. Легкость в теле была так ошеломляюще непривычна и неудобна, что он предпочел бы вернуть хоть малую толику исчезнувшего страха – чтобы как-то скрепить органы и мышцы, вновь слепить их воедино, придать организму хоть какой-то вес…