Рассказавший все это Викулин не ждал от нас немедленного ответа, но советовал с ним не затягивать: предварительно отъезд был назначен на следующую неделю. Я попробовала было заговорить о материальной стороне дела, но он замахал руками в том смысле, что все расходы собирается взять на себя. Наконец он ушел. Пока Мамарина пошла укладывать Стейси, я стала убирать со стола (прислуга у нас была приходящая), раздумывая о том, как отнестись к этому предложению.
При обычных обстоятельствах собственная наша воля почти атрофирована: рядовой солдат может сколько угодно втайне предпочитать роскошный юг суровому северу, но служить он будет только там, где ему прикажет начальство. Так и мы: безусловно, нам не воспрещено иметь собственные склонности, но все они меркнут перед главным нашим инстинктом, который и составляет стержень нашего существования — следовать за объектом и охранять его. Куда бы Мамарина ни потащила Стейси — хоть в тундру, где лопарь печально оглядывает своего единственного друга, последнего северного оленя, прикидывая, с какой его части начать прощальную трапезу, — я все равно буду рядом и настороже. Но сейчас, когда, как мне кажется, я вполне могла принять за нее решение, я с непривычки растерялась.
Не знаю как другим (да мне толком и не с кем было об этом поговорить), но мне казалось, что власть большевиков установилась надолго, если не навсегда. Первые месяцы их хозяйничанья показали, что лучшее положение по отношению к ним — оказаться по ту сторону государственной границы, так что с точки зрения безопасности воспользоваться этим, может быть, единственным шансом и уехать прочь было бы весьма неплохо.
Было здесь и еще одно немаловажное обстоятельство. Мамарина, привыкшая существовать на свою ренту, вовсе не задумывалась над тем, что делать, когда наши финансы иссякнут, — меня же это очень беспокоило. Вероятно, детей не перестанут учить в гимназиях, так что какой-то кусок хлеба у меня будет — но вряд ли его окажется достаточно, чтобы прокормить троих: шансы же, что Мамарина устроится на работу, представлялись мне ничтожными. До сих пор нас спасал прощальный дар Монахова-старшего: между прочим, второй из его конвертов мы должны были использовать именно в Гельсингфорсе — и это, конечно, был весьма существенный довод в пользу отъезда.
Смущала же меня абсолютная необратимость того, что должно было произойти. Саму меня, как того самого солдата, в прошедшей жизни ничего не удерживало — но все равно, чтобы провести эту черту, требовалось какое-то особенное душевное усилие, на которое я не могла решиться. Даже, думаю, Эвридика, покидавшая преисподнюю, замедлила на секунду шаги — не потому, что ей не хотелось ее покидать, а просто так, повинуясь неизбежному чувству. Несколько безоблачных месяцев, проведенных в Вологде, запомнились мне настолько теплой и светлой чередой дней, что невозможно было поверить, что они навсегда сметены потоком безжалостного времени. До сих пор я могла тешить себя иллюзией, что мы вернемся в наш дом на набережной, осколки разбитого срастутся, больные выздоровеют, покойники встанут из могил, и все будет по-прежнему — но, покидая Россию, окончательно признавала бесплодность этих наивных мечтаний.