Слезы выступили у меня на глазах, как у тех людей, что, находясь одни в своей комнате и отдаваясь прихотливому полету своего воображения, представляют себе смерть какого-либо любимого существа, и рисуют с такими подробностями скорбь, которую они испытали бы, что в заключение они ее испытывают. Таким образом, делая Альбертине все новые и новые наставления относительно того, как ей надо будет вести себя по отношению ко мне после нашей разлуки, я почувствовал себя почти столь же опечаленным, как если бы нам не предстояло сейчас примириться. Кроме того, так ли уж я был уверен в том, что мне удастся устроить наше примирение, удастся вернуть Альбертину к мысли о совместной жизни, а если и удастся на этот вечер, то какая у меня была порука в том, что ее умонастроение, разогнанное этой сценой, не возродится? Себя я ощущал, но не считал господином будущего, ибо я понимал, что мое ощущение проистекает только от того, что это будущее еще не существует и я таким образом не подавлен его необходимостью. Словом, продолжая лгать, я вкладывал, может быть, в мои слова больше правды, чем я думал. У меня был уже пример в прошлом, когда я сказал Альбертине, что скоро ее забуду; ведь так у меня действительно случилось с Жильбертой, к которой я воздерживался теперь заходить, чтобы избежать не страдания, а скуки. Конечно, мне было больно писать Жильберте, что я ее больше не увижу, хотя я ходил к ней только время от времени.
Между тем, все часы Альбертины принадлежали мне, а в любви легче отказаться от чувства, чем утратить привычку. Но если силу произнести столько горестных слов относительно нашей разлуки я находил в сознании их лживости, зато они были искренни в устах Альбертины, когда она воскликнула: «Да, решено, я вас больше никогда не увижу! Все, что угодно, только бы не видеть вас плачущим вот так, мой милый. Я не хочу причинять вам огорчений. Если так надо, мы больше не увидимся». Они были искренни, как не могли быть мои слова, потому что, с одной стороны, Альбертина питала ко мне только дружбу и, значит, обещанное в них отречение стоило ей меньше усилий; потому что, с другой стороны, во время разлуки нежные слова говорит тот, кто не влюблен, страсть не получает прямого выражения в слове; потому что, наконец, мои слезы, которые были бы таким пустяком в любви-страсти, ей казались чем-то чрезвычайным и приводили ее в расстройство, переключенные в область дружбы, за пределы которой она не выходила, дружбы большей, чем моя к ней, судя по тому, что она сейчас сказала и что, может быть, вполне отвечало действительности, ибо тысяча знаков внимания, диктуемых любовью, могут в заключение пробудить у существа, внушающего любовь, но ее не чувствующего, расположение, признательность, менее эгоистические, нежели чувство, их вызывавшее, так что даже, пожалуй, после многолетней разлуки, когда у пылкого любовника ничего уже не останется от прежней любви, они по-прежнему будут существовать у его возлюбленной.