Так от ночи к ночи накатывала злобу на сноху.
Утрами будила на заре. Чуть забрезжит сизоватая рань, пора вставать.
– Милка! Доколь дрыхнуть будешь? Проспишь все царствие небесное!
– Зараз, мамо!..
– Сама ты «зараза»! Сколько раз говорено: не суй мне «заразу»! Я, поди, чище тебя.
Как ни поясняла Шумейка, что в ее словах нет ничего обидного для Аксиньи Романовны, убедить старуху не могла.
– Милка, чугун ставь в печь, – как-то сказала Аксинья Романовна: сама возилась с квашней.
Шумейка сперва храбро взялась за двухведерный пузатый чугун, но не осилила – от полу не оторвала.
– Не поднять!
– Да ты что, хвороба? Ночью-то Степку до беспамятства устряпываешь, а на чугуне руки опустила? Ставь, говорят!
Пришлось Шумейке понатужиться, а чугун поставить.
На корове поссорились. Пеструшка была ведерницей. Таких коров в деревне три: у Марии Спиваковой да еще у Маремьяны Антоновны.
Послала Романовна Шумейку подоить Пеструшку, та и принесла ей на ладонь неполное ведро.
– Ты чо, окаянная, аль выдоить не могла?
– Скико було, все выдоила.
– Скико! В ней не «скико», а ведро. Растирала вымя-то? Я ж те показывала, как подходить к Пеструшке! Ежли не дает – песню мурлычь, да ласковую, нежную.
И пошла сама додаивать. Полчаса сидела под коровой, мурлыкая песенку: «Ой уты, ой уты, ой утятки маи-и»… Пеструшка, меланхолично нажевывая жвачку, слушала, смежив сладостно глаза. А молока так и не спустила. Ни капли. Тут-то и вскипела Аксинья Романовна. Испортила хохлушка корову! Ночью глаз не сомкнула, ждала утра.
Спозаранку вышла доить сама. Пеструшка, недопив хлебное пойло, лежала под навесом в прохладке. Аксинья Романовна огладила ее от шеи до объемистого брюха, вздымающегося, как мех в кузне, похлопала по стегну – вставай, мол, хозяйка пришла, но Пеструшка, лениво приподняв хвост, никак не хотела встать. Романовна и так и сяк оглаживала ее и, вскипев, пнула ногой в брюхо.
Зло скосившись на хозяйку, мостящуюся на стульчике с эмалированным подойником, Пеструшка туго раздоилась, снова недодав молока.
Романовна побежала за бабкой Акимихой, до того согбенной старушонкой, что едва переставляла ноги, сухие, как костыли, выгнутые в коленях наружу. Акимиха приплелась в ограду, ощупала подгрудник у коровы, приподняв его, заглянула в глаза, пощелкала языком, понюхала метелку хвоста, и – тоном прокурора: