Наконец моя очередь подошла. Я рассказал исповеднику обо всём: как злюсь, как ленюсь, как не спросясь беру у хозяина краски.
Я признался и в самом страшном грехе: в том, что разуверился в Божьей любви и решил — в своей гордыне, — будто Бог отказал мне в милости и прощении, в то время как на самом деле Бог любит своих детей безгранично.
Священник наложил на меня строгую епитимью[32], и я, вернувшись к Бартоломе, опустился возле него на колени. Мурильо сделал мне величайший подарок. Наверно, даже не представлял, какой. Исповедь, покаяние, епитимья — через это я вновь обрёл Господа! И я поклялся в сердце своём, что во всякую свободную минуту буду служить Бартоломе так же преданно, как служу Мастеру.
По пути домой он обратил ко мне счастливое, сияющее лицо и сказал просто и прямо:
— Хуан, дружище! Впредь ты будешь смело ходить к причастию. Я так за тебя рад!
— Вот бы показать мои работы Мастеру! — не удержавшись, воскликнул я. Мне действительно хотелось, чтобы его взор обратился к моим картинам. Мне хотелось этого больше всего на свете.
Бартоломе прищурился. Неподдельная радость на его лице сменилась осторожной крестьянской осмотрительностью.
— Если хочешь моего совета, Хуан... Не показывай работы Мастеру. Не стоит. Ещё не время. Пробьёт час, и ты сам поймёшь, что ему пора увидеть то, что ты написал за долгие годы. Пока рано.
— Значит, ты думаешь, что сделать Мадонну негритянкой нехорошо? — робко спросил я.
— Отчего же? Своим любящим чадам Господь может явиться и младенцем, и стариком, и прокаженным. Дева Мария тоже предстаёт перед христианами кем угодно: девочкой или девушкой, госпожой или служанкой, итальянкой, испанкой, чернокожей... Её нежность, доброта и святость засияют в любом сосуде, который она выберет временным пристанищем для своей души. А женщины твоей расы очень красивы, Хуан. Мадонне не стыдно явиться в таком обличье.
Он повернулся ко мне и дружески взял под руку. Мы вернулись домой. Жизнь моя с того момента стала богаче и счастливее. По-моему, я стал более цельным и хорошим человеком, потому что Бартоломе отвратил мой ум от мелочей и указал путь к истине. Красок я больше не крал. Мурильо действительно давал мне всё: и краски, и кисти, и даже холсты.
Я служил Мастеру, хозяйке и Бартоломе, писал картины, был всем доволен и считал, что иные радости мне не суждены, да и не нужны.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, в которой я снова еду в Италию
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, в которой я снова еду в Италию
Бартоломе прожил с нами три года, а потом вернулся в Севилью.
Изредка он присылал оттуда письма. Так я узнал, что он женился, что у него большая мастерская и множество учеников, что он без конца пишет картины на религиозные темы — для церквей и монастырей. Я часто о нём вспоминал, от души желал ему добра и продолжал любить его всем сердцем — несмотря на расстояние, которое нас разделяло.
В 1649 году король поручил Мастеру вновь отправиться в Италию и накупить там картин и статуй для украшения дворца и для королевских музеев. К путешествию мы готовились долго и тщательно, но перед самым отъездом были вынуждены изменить намеченный план. В Севилье, откуда собрался отплывать Мастер, бушевала чума, и он решил не рисковать. Барселоной в те времена владели французы. Поэтому мы, в конце концов, отправились на перекладных{41} в Малагу, а уж там сели на корабль.
Над водой стлался туман, сеял промозглый январский дождик. Едва мы взошли на борт, Мастер побледнел. Палуба лишь слегка покачивалась у нас под ногами, но он уже испугался, поскольку он помнил, как тяжело перенёс первое путешествие по морю. Увы! Тревожился он не зря. Мы провели среди волн ближайшие сорок дней, и они оказались худшими днями его и моей жизни.
Не успели мы покинуть порт, как разразился страшный шторм. Нас так кидало и болтало, что оставалось только привязать себя к койке и терпеть этот ни с чем не сравнимый ужас, взлетая вместе с кораблём на самый гребень волны и ухая вместе с ним вниз, в чёрные глубины. Деревянная обшивка стонала, паруса скрипели под натиском бури, и казалось, что наша утлая посудина в любую минуту канет в пучину.
Ступив на сушу в Генуе, мы первым делом нашли рекомендованного нам хирурга, который оказался обыкновенным брадобреем[33]. Он принялся давить и крутить руку так и эдак, и Мастеру стало дурно. Я понял, что этот горе-доктор того и гляди возьмёт со стола нож и начнёт выпускать «чёрную кровь». Перепугавшись, я взвалил бесчувственного Мастера на плечо, унёс от этого страшного человека куда подальше и решил, что продолжу лечение сам — травами и компрессами. Может, удастся сохранить кисть и обойтись без уродливых шрамов? Ведь рука Мастера ценнее, чем их Генуя со всеми потрохами!
Я принёс дона Диего в гостиницу в центре города, разместил со всеми удобствами и, наложив на рану целебные листья, накрутил сверху шерстяные тряпки. Часто меняя эти компрессы, я держал их на кисти Мастера круглые сутки, много дней подряд, и отпаивал его горячим бульоном, жидкой сладкой овсянкой и красным вином, чтобы подкрепить его и очистить кровь. Я благодарю Господа за то, что он наставил меня и помог на этом пути. Вскоре нарыв перестало дёргать, опухоль спала, а рваные края раны затянулись здоровой коркой.
— Ты спас мне руку, Хуанико, — сказал Мастер однажды утром, увидев, что его кисть приняла наконец нормальный цвет и размер. — Проси всё, что захочешь.
В голове у меня промелькнуло много просьб разом, но я тут же одумался. Разве можно просить вознаграждение за то, что я сделал из преданности Мастеру? Да и зачем? Ведь стоит мне только заикнуться, что у меня возникла в чём-то нужда, он тут же даёт или покупает нужную вещь. Поэтому я ответил так:
— Мастер, ничего я просить не буду. Когда-нибудь, может, и попрошу, но не сейчас. Сейчас мне нужно только одно: чтобы вы не болели. И я каждую минуту возношу хвалу Богу за то, что ваша рука спасена и напишет ещё много великолепных картин.
Мастер промолчал. Он вообще был немногословным человеком. Но я видел, что мои слова ему дороги, что он мысленно перебирает их, чтобы сохранить в тайниках души.
Когда Мастер окончательно поправился, он обошёл все генуэзские галереи и частные коллекции и, выбрав несколько картин, отослал их королю на попутном галеоне. А мы, уже не по морю, а сушей, отправились в Венецию. Города и селения в Италии — в отличие от Испании — расположены довольно кучно, в пределах неутомительного дневного перехода. При хорошей погоде мы с Мастером отправляли наши вещи вперёд, с погонщиком мулов, а сами, встав на заре, прихватывали по буханке хлеба и шли пешком. Многие местные удивлялись безрассудству Мастера, предупреждали, что на дорогах много воров. Но он отвечал, что ничего ценного у нас с собой нет, а едой он всегда охотно поделится с любым голодным. За всё время пути ни нападений, ни иных посягательств мы не испытали, а в деревнях нам попадались добрые и гостеприимные люди. Этим они сильно отличались от хитроватых городских людишек, которые вечно стремились нас, иностранцев, как-нибудь облапошить. Но мы и в самом деле не носили с собой кошелей, а держали по нескольку монет в мешочках: часть — за поясом, часть прятали в ботинках. Больших же денег у нас и вовсе при себе не имелось, так как банкиры короля договорились с итальянскими ростовщиками{42}, что по прибытии в Венецию и Рим мы получим столько, сколько понадобится.
Зато я всегда держал наготове уже натянутые на рамы холсты, угольные палочки и краски. Мастер часто останавливался, желая запечатлеть, как свет проникает сквозь ажурную решётку голых веток, как посверкивает на болоте роса, как ручей течет среди пустых бурых полей. Стояла зима, настоящая, холодная. Однажды пошёл снег, началась метель, и мы застряли в старинном городке под названием Кремона, где Мастер занялся поисками знаменитого семейства, про которое слышал ещё в Испании. Эти люди делали скрипки, передавая секреты обработки дерева и изготовления лаков из поколения в поколение.
Потом нас, прямо в дороге, настиг ледяной дождь, и Мастер промок и продрог до костей. Из-за этого у него снова разболелась и распухла правая кисть. Когда мы наконец добрались до придорожной таверны, Мастера знобило. Он лёг и боялся даже пошевелиться. Да и не мудрено! Чем, как не этой рукой, добывал он пропитание для своей семьи? Все его знания и умения, всё мастерство были смолоду — и вот уже тридцать лет -— сосредоточены в этой руке!