Светлый фон

Саша засмеялся.

Я сейчас покажу. Садитесь. Только осторожно! Тут серная кислота. Очень крепкая. Можно сильно обжечься. Вы держите пока это, а я всё подготовлю.

Саша сунул Радовичу в руки граненый флакончик от духов, внутри которого ходила, как живая, бросаясь от стенки к стенке, тяжелая мрачная капля ртути. Саша взял часовое стекло, закрепил в штативе. Потом пипеткой набрал из черной бутылки с притертой пробкой серную кислоту и смешал с горкой каких-то неинтересных кристалликов.

Радович даже рот приоткрыл, как в шапито, ожидая разноцветного дыма, праздничных хлопков, может, даже голубей, взмывающих с хлопотливым шумом под такой же хлопающий купол, – но ничего ровным счетом не произошло. Серная кислота просто съела кристаллы без остатка, никак не изменившись. По крайней мере – на вид. Саша удовлетворенно кивнул, отобрал у Радовича флакон и выпустил ртутный шарик на часовое стекло. Ртуть пометалась, словно не веря освобождению, и успокоилась – идеально круглая, блестящая, жидкая – и при этом совершенно металлическая.

У ртути очень высокая энергия поверхностного натяжения. Полагаю, самая высокая из всех веществ вообще. Знаете, почему она всегда собирается в шарики?

Саша достал из ящика стола гвоздь и потыкал им ртуть. Попробовал разбить – но крошечные бисерины немедленно собрались в одну круглую литую каплю.

Любая система стремится к состоянию с минимальной энергией. Ртуть тоже так делает. Чтобы уменьшить энергию поверхностного натяжения, она изо всех сил пытается уменьшить площадь своей внешней поверхности. Идеальная для этого форма – сфера.

Теперь засмеялся Радович.

В таком случае все гимназисты должны быть шарообразными.

Саша улыбнулся – и стал особенно некрасивым: скуластый, умный, весь словно собранный из неправильных треугольников. Радович бы полжизни отдал, чтобы тоже быть таким. Увы!

Саша снова набрал в пипетку кислоту, окончательно переварившую кристаллы, и аккуратно капнул на ртуть. Радович опять затаил дыхание – но снова ничего не произошло. Ртутный шарик просто немного увеличился, растекся, словно ему было уютно лежать в лужице бесцветной маслянистой жидкости, способной растворить и уничтожить практически все сущее.

А теперь смотрите внимательно, Виктор.

Саша взял гвоздь, дотронулся до ртути – и она вдруг вздрогнула и принялась то расширяться, то сжиматься. Она снова была живая. Но на этот раз ей определенно было больно.

Радович даже привстал.

Саша убрал гвоздь, и ртуть немедленно успокоилась.

Это называется “ртутное сердце”. Очень интересный опыт. Впервые его провел немецкий физик Карл Адольф Палзов в 1858 году.

Саша вновь дотронулся гвоздем до зеркального шарика – и ртутное сердце послушно и сильно забилось.

Я добавил в серную кислоту дихромат калия, он окислил поверхность ртути, и на ней образовалась пленка сульфата ртути. Ртуть растеклась, стала больше, потому что ее поверхностное натяжение уменьшилось. Но как только я дотрагиваюсь до нее металлическим гвоздем – вот-вот, смотрите! – образуется гальванический элемент. Причем ртуть – катод, а железо – анод. Ионы ртути на поверхности восстанавливаются до металла и поверхностное натяжение возрастает, ртуть снова собирается. Как будто отодвигается от гвоздя, правда?

Радович не отрываясь смотрел, как ритмично дрожит и пульсирует ртутное сердце.

Голос Саши теперь бубнил где-то далеко.

Так же и наша семья. Столовая – это как бы место минимального поверхностного натяжения для нас всех. И как только появляется неприятное внешнее воздействие – любое, – мы стремимся вернуться к идеальному состоянию, то есть собираемся в столовой, потому что…

Вы хотите сказать, что я мешаю? Всем? И вам тоже?

Радович сам удивился, как хрипло это сказал. Это из милости было, оказывается. Дружба, разговоры, Старый Венец, татарчонок – всё.

Саша отложил гвоздь. Ртуть обессиленно замерла, как будто переводила дух, готовясь к новой пытке.

Вы мой друг, Виктор. Как вы могли подумать, что это про вас…

Ну все же всегда собираются в столовой, когда я прихожу. Все туда собираются. И вы тоже стремитесь – а я только мешаю…

Это просто опыт. Я только хотел объяснить…

Я понял. Благодарю!

Радович вскочил, опрокинув столик, едва удерживающий хрупкую химическую машинерию, и бросился вон – неловко, как стригун, путаясь в ногах, которых стало вдруг очень много, и еще очень много стало света, яркого, дрожащего, мокрого, сквозь который чертовски неудобно было смотреть, так что он споткнулся, и еще раз споткнулся, громыхнул под испуганный возглас Марии Александровны дверью злосчастной столовой, захлопнул ее наконец, и входную – тоже захлопнул, будто отпустил дому пощечину.

Опомнился он только где-то в торговых рядах, трясущийся, с запрокинутым лицом – жалкая детская попытка удержать слёзы. Не удержал. Мещаночки, ищущие кто пряников, кто сукна, оборачивались на красавчика-гимназиста, сочувственно цокали. Ишь, плачет ангельчик. А волосики седые.

Было больно – сразу везде, и так сильно, что Радович не мог дышать. Он вдруг понял, что сжимает в руке неизвестно как приблудившуюся бутылку с серной кислотой. Радович вытянул зубами плотную пробку и, зажмурившись, плеснул тяжелую жидкость на себя.

Вот теперь не больно. Не больно. Не больно!

Спасибо.

 

Что превыше всего?

Честь, верность и служение Отечеству.

А кто превыше всего?

Отец.

А превыше отца?

Государь император.

Над которым…

Только Господь.

И кто же заставил тебя забыть про отца, Виктор, – Господь или государь император? Кто из них призвал тебя на службу?

Радович поднял глаза – и сразу опустил.

Левая рука дергалась, пульсировала, будто внутри сжимался и разжимался плотный каучуковый мяч. Красный. Отец сидел за столом, очень прямой, в мундире. Так и не переоделся даже.

Простите, папа. Мы с Сашей…

Кто такой Саша?

Мой друг. Я говорил. Еще в марте. Помните? Саша Ульянов. Я был у него дома. Мы делали ртутное сердце… Это такой опыт… Химический…

Кто превыше всего? – снова спросил отец так тихо, что Радович не услышал даже, просто догадался.

Отец.

А превыше отца?

Государь император.

Над которым…

Только Господь.

Теперь молчали оба. Радович прикусил нижнюю губу, но она все равно прыгала, дрожала, унизительно и страшно, и словно в такт с ней прыгало что-то живое и горячее внутри обожженной руки. Отец встал, смахнул со стола остывшие щанки – они только ахнули предсмертно. Радович машинально проглотил слюну – перловая каша. С маслом. Остывшая совсем. В полумраке было похоже, будто на полу лежит комок слипшихся и слабо поблескивающих шариков ртути. Саша бы уточнил – с химической точки зрения совершенно невозможно.

Отец встал, ушел за ширму и уже оттуда сказал.

Коли ты вырос настолько, что сам определяешь свою жизнь, сам заботься и о своем пропитании.

Ночью у Радовича был жар. Он плакал, блуждал в яркой, причудливой темноте, вытянув перед собой слепые дрожащие руки, и все натыкался левой, больной, на огромные струящиеся цифры. Один. Восемь. Один. Восемь. Семь. Снова – один.

Заснул он только к утру – не заснул даже, просто незаметно соскользнул в мягкое, гладкое тепло. К маме. Отец вернулся со службы на час позже – и без заветного узелка. Они не обедали и не разговаривали – сколько? – годы, всегда, целую жизнь? Отец надменно рассматривал что-то даже не над головой сына, а за ней, как будто Радович в одночасье стал прозрачным.

Дверь. Еще дверь. Шаги во дворе. Песий негодующий перебрех. Ушел.

Радович лежал, зажмурившись, отвернувшись к стене, не знал, что делать дальше. Надо было идти в гимназию, нельзя пропускать – исключат, нет, пусть исключат, надо искать работу – где? какую? Что он умел? Накрывать на стол? Зубрить? Чистить сапоги? Значит, не работу надо искать, а прощения отца – умолить, встать на колени, хотя бы просто – встать. Но Радович не мог. Жар сошел, сжался, весь собрался в одну острую болезненную точку на левой руке. Радович замотал ее каким-то тряпьем, немедленно присохшим, коржавым.

Есть не хотелось. Ничего вообще не хотелось.

Только лежать.

Без привычных ритуалов дни распались, опираться больше было не на что. И хуже всего был не голод, не взаимное молчание, а то, что отец отменил ежевечернее благословение, за которым Радович подходил всегда, сколько себя помнил, сколько умел ходить, а прежде того, должно быть, подносила его мать. Сразу после вечерней молитвы, стоило отцу скрипнуть половицами, чтобы встать с колен. Отец молился долго, очень долго, так что Радовича начинало покачивать на черной, теплой воде. Щекотные кувшинки, трескучее трепетание стрекоз, мягкий напор течения, а потом – раз! – и тебя рывком утягивает за ноги на самое дно. Но Радович не сдавался, опускал по-отрочески нелепые лапы на холодный пол, ловил то щиколотками, то коленками острые костлявые сквозняки, пока отец наконец не переставал перебирать свое бормотание. Тогда Радович, кашлянув, поднимался, заходил в тихий, шелковый от старой ширмы полумрак и привычно склонял голову.

Благословите, папа.

Господь с тобой. Спокойных снов.

Губы Радовича на мгновение прижимались к большой красивой руке. Так же мгновенно отцовские пальцы вычерчивали горячий крест на его макушке.

Вот что было главное, оказывается.

Отец вас бьет?

Благословите, папа.

Отец вас бьет?

Благословите.

 

Радович сел на кровати, мокрый от пота, перепуганный. Было темно – и в темноте перекатывались голоса, мужские, тяжелые: бу-бу-бу. И снова – бу-бу-бу. А потом вдруг заговорил кто-то очень знакомый, тихо, глухо, гневно, – вы не смеете препятствовать, это мой друг! – и опять: бу-бу-бу, бу-бу-бу. Это мой друг! Пустите немедленно! И Радович вдруг понял – это же Саша! И тотчас его подхватили чьи-то руки, сильные, родные, покружили немного и понесли, понесли…