Светлый фон
Njanja Njanja Njanja Njanja

Однажды вечером Гуго выходит из кабинета, чтобы пойти домой, и натыкается на молоденькую медсестру, которая поджидает за дверью. Гуго знает эту девушку – он тысячи раз выкрикивал ей: «Скальпель!», «Бинты!», «Щипцы!», однако теперь даже не может вспомнить ее имени. Как неловко… Девушка бормочет что-то об ангине:

– Господин доктор, не могли бы вы… Просто на всякий случай…

Она говорит по-немецки. Почти все здешние медсестры – дочери немецких пивоваров или торговцев искусством, которые давно обосновались в России, но гордятся своей родной культурой. Если бы не война, эта девушка сидела бы сейчас в теплой гостиной и вышивала бы цитаты Гёте на салфетках, а не штопала бы раны в больнице.

Гуго впускает девушку в кабинет. Та садится на его рабочий стул и широко открывает рот. С первого взгляда видно, что ангины нет и в помине, однако Гуго все равно заглядывает в горло с фонариком. Ухоженные зубы, да и в целом девушка привлекательная – и ни капельки не похожа на Наталью. В противном случае смотреть на нее было бы невыносимо.

– Ничего необычного, – говорит он, убирая фонарик, – однако если боль усилится, то рекомендую вам длительные прогулки на свежем воздухе.

Медсестра благодарно улыбается и впервые смотрит ему прямо в глаза:

– Не соблаговолите ли составить мне компанию, господин доктор?

В эту секунду Гуго вспоминает ее имя: Элизабет Хоффман.

С тех пор он каждый вечер совершает две прогулки: одну с Njanja и Шуриком на могилу Натальи, а вторую – с фройляйн Хоффман в лесу. Фройляйн Хоффман хорошо воспитана, мало говорит, но все знает: родственники и друзья пишут ей со всех концов империи. Дела везде обстоят плохо. В отличие от Натальи фройляйн Хоффман очень сдержанна и осторожна: медленно говорит, медленно двигается, аккуратно ставит одну ногу перед другой, чтобы не споткнуться. Гуго подозревает, что ее «ангине» предшествовал долгий период размышлений и планирования. В работе фройляйн Хоффман трудолюбива и надежна. Она часто говорит о Германии. Она улыбается и слегка краснеет, когда однажды на прогулке Гуго берет ее руку в свою. Гуго любит ее, но совсем не так, как Наталью, и это обстоятельство делает ситуацию терпимой.

Njanja

Церемония небольшая и скромная – осталось не так много яств, которые можно поставить на стол, и не так много людей, которые могли бы прийти на свадьбу.

Njanja обижена на Гуго: уж слишком быстро он отдал себя в руки другой женщины, да еще и католички! Слова о том, что Шурику нужна мать, она аргументом не считает.

Njanja

– Есть же я! – возмущается она.

– А если я отправлюсь в Германию? – спрашивает Гуго. Он впервые за долгое время заговаривает об отъезде.

– Тогда я тоже отправлюсь.

Однако Элизабет нашла к Njanja подход: позволяет ей поступать по-своему и не вмешивается в воспитание ребенка. Только изредка, когда Njanja выходит из комнаты, она тайком прижимает к себе Шурика и шепчет ему на ухо несколько немецких слов: уж язык-то мальчик выучить должен.

Njanja Njanja

Через несколько недель после свадьбы Элизабет сидит в кресле, бледная и изможденная, и жует кусок зачерствевшего хлеба, поскольку теперь не может проглотить ничего другого:

– Тебе известно, что это значит, Гуго.

Большевики захватывают все больше власти, в больницу все чаще попадают белогвардейцы – демократы и монархисты вперемешку. Они терпеть друг друга не могут, а немцев любят и того меньше, но, оказавшись перед лицом смерти, сражаются плечом к плечу и вместе идут к немецкому доктору, чтобы залечить свои гниющие раны.

– Тебе известно, что это значит, Гуго. Здесь у детей нет будущего.

Вскоре Гуго отправляется навестить свою Наталью в последний раз. В кармане у него уже лежат выездные документы. Они с Элизабет были и остаются гражданами Германии, а значит, по отцу Шурик родился немцем, поэтому выезд и въезд не должен представлять сложностей. С Njanja дело обстоит иначе: ее придется выдать за жену умершего родственника – у Гуго есть необходимые бумаги. Проглотят ли их пограничники, покажет время.

Njanja

– Отныне тебя зовут Франциска. Слышишь, Njanja? Франциска Шморель.

Njanja

Njanja пожимает плечами. Пусть называют как хотят. Она же навсегда останется тем, кто она есть. Русской.

Njanja

Элизабет уже запихнула самое необходимое в чемодан, больше вещей они взять с собой не смогут. Njanja выносит из своей каморки самовар – без него никак, ведь больше у нее ничего нет, только самовар да иконы. Немногочисленный багаж стоит в прихожей, готовый к отъезду, и взрослые напоследок прогуливаются по родным комнатам, где остались почти все вещи; хочешь не хочешь, а скоро их заберут большевики. Шурик неуверенно шлепает следом, его растерянный испуганный взгляд блуждает между взрослыми. Прощание – слишком громкое слово для такого малыша. Гуго в последний раз смотрит на фортепиано, на котором играла Наталья, на кровать, где она умерла. Потом сжимает руку Элизабет, и они вчетвером отправляются в путь.

Njanja

По крайней мере, так рассказывает эту историю Алекс.

Лето 1941 года

Лето 1941 года

Алекс до сих пор живет с родителями – или, как он любит уточнять, «с отцом и мачехой». Дом Шморелей впечатляюще элегантен. На садовой скамейке перед входом сидит девушка лет шестнадцати и читает какую-то книгу. «Должно быть, это Наташа», – понимает Ганс. Единокровная сестра Алекса, о которой тот однажды рассказывал. Еще есть единокровный брат, он чуть младше Алекса и сейчас служит в армии. Вот и все, что Ганс знает об этой семье, – когда Алекс рассказывает о своем детстве, то редко дальше побега: он заканчивает историю на границе с Россией.

Стоит Гансу приблизиться, как Наташа отрывается от книги и приветствует его по-русски. Потом у нее внутри словно что-то щелкает, и она с ужимкой улыбается и произносит на тягучем баварском диалекте:

– Заходи, все уже в сборе.

«Все», – Ганс думал, что придет лишь несколько друзей, – это человек тридцать – сорок, они собрались в гостиной и поглощены оживленной беседой. Одни сидят вокруг большого стола, который, кажется, вот-вот проломится под тяжестью фаршированных яиц, медовых коврижек и банок с вареньем, другие нежатся на мягких диванах и креслах, третьи разбились на небольшие группы.

Под потолком клубится сизый сигаретный туман, но под ним все разноцветное: мебель, обои и женские платья. Звенят бокалы, уютно булькает самовар.

Все присутствующие похожи на художников или на русских или на русских художников, Ганс, чувствуя себя неловко в своем простеньком светлом костюме, оглядывается в поисках Алекса: куда же тот запропастился, черт побери? Подходит белокурая дама с подносом в руках, на подносе – множество маленьких стаканчиков, наполненных прозрачной жидкостью, и тарелка с солеными огурцами.

– Вы, должно быть, друг Шурика, – говорит она без тени улыбки и подает Гансу стаканчик.

– Кого? – спрашивает Ганс.

– Алекса, – поправляется она. – Берите, не стесняйтесь. – И кивком указывает на соленые огурцы: – В России водку принято закусывать, это традиция.

Соленые огурцы Ганс прежде ел только с хлебом или в салате, но он не хочет разочаровывать эту даму. Водка обжигает горло, от огурца пощипывает язык.

– Вы познакомились с Шуриком… то есть с Алексом… на учениях? – интересуется дама, тон ее звучит вежливо, но взгляд ее остается строгим.

Ганс невольно усмехается – пожалуй, можно и так назвать, но вслух покорно отвечает:

– Да, мы познакомились на военных учениях – оказались в одной студенческой роте. Еще мы учимся вместе в медицинском, просто никогда не пересекались в лекционном зале.

Дама кивает:

– Алекс нечасто туда заглядывает, верно?

Ганс не знает, что на это ответить и какого ответа она ждет, поэтому просто пожимает плечами.

– Эх, что же будет с мальчиком, – бормочет дама, поглядывая на большой стол, где от горы фаршированных яиц осталось всего несколько штук. – И куда только подевалась Njanja, – продолжает она и рассеянно спрашивает: – Хотите чаю?

Njanja

Ганс не хочет ее больше задерживать, но она, не дожидаясь ответа, говорит:

– Сейчас я вам принесу. – И исчезает в толпе.

Ганс, растерявшись, остается на месте. Вокруг звучит русская речь, и он слушает иностранные звуки как концерт. Повсюду гремят голоса, крещендо, форте, фортиссимо, ярко накрашенная женщина бьет кулаком по журнальному столику, стаканы на нем трясутся, один падает. Тут раздается смех, там – заговорщицкое бормотание, это бормотание образует контрапункт, в котором слышатся немецкие слова, но Ганс не может ничего разобрать, как ни вслушивается.

– А вот и чай!

Исходящую паром чашку подает не белокурая дама, с которой Ганс сейчас разговаривал, а Алекс. Широкая белая блуза, лицо сияет, волосы растрепаны – Алекс выглядит так, словно проехал через азиатские степи и совершенно случайно оказался здесь, в центре Мюнхена. Ганс с благодарностью принимает чашку.

– Горячий, – предупреждает Алекс, – но он того стоит!

Чай и правда горячий, а еще – невероятно крепкий, приятно горький, как дорогой табак, и даже немного сладкий. Ганс одобрительно приподнимает брови.

– Это настоящий русский чай из настоящего русского самовара, – говорит Алекс. – В этом весь секрет.

– Я тебя заждался, – шутливо, но вместе с тем немного укоризненно ворчит Ганс: – Твоя мать взглядом практически просверлила во мне дырку.