Светлый фон

– Я как Мухаммед Али, – заявил он со смехом. – Не дам обманом заманить себя на войнушку, чтобы они могли расплатиться за свою учебу и книжки.

Ну вот. Пару раз мы так с ним встречались – ели бургеры, а потом обжимались в его машине. Торри меня долго уламывал заняться с ним сексом. Я ему сказала, что раньше никогда такого не делала, а он расплылся в своей очаровательной улыбочке и ответил, не парься, мол, я все беру на себя. Постоянно шутил, чтобы я расслабилась. И мне в первый раз все очень понравилось. Вот почему захотелось снова, хоть он и не пользовался презервативом.

– Крошка, – говорит, – не переживай, я вытащу. Поверь, я знаю, что делаю.

Ну а я-то не знала, так что помалкивала.

Все думала, какой он красивый и какие у него зеленые глаза. Прямо изумрудные – на смуглом лице. Изумрудные глаза, курчавые волосы – пропала я, в общем. Хоть сотню раз бы маме наврала, лишь бы снова с ним увидеться.

И вот вам, пожалуйста.

Теперь он хочет, чтобы я поступила, как Амаль, и злится из-за того, что я уперлась.

– У меня ни цента в кармане, – говорит. – По нулям. Я на тебе не женюсь.

Не для того, чтоб обидеть, просто объясняет. Я знаю, у него никого больше нет. Его кореша говорили, что он от меня без ума, да еще звонит же постоянно. У него есть пейджер, и стоит мне написать, как он тут же перезванивает. Он даже к врачу со мной пошел – когда я придумала, как ходить в поликлинику, чтобы мама ни о чем не узнала.

А там увидел плакат, где показывалось, как зародыш растет в утробе, и говорит:

– Офигеть.

Доктор потом дал ему стетоскоп – послушать сердечко малыша, а он как разревется.

* * *

Медсестра говорит, папе хуже. Она теперь мне такие вещи сообщает, думает, мама ее не пони-мает.

– Она понимает, – заверяю я. – Просто не знает, что ответить.

– Ему не больше недели осталось. – Она хлопает меня по плечу своими большими сильными руками. – Я все сделаю, чтобы он не мучился.

Не мучился – это значит, чтоб ему не было больно. То есть для меня он, считай, уже мертв. Под лекарствами он меня не услышит. Правда, глаза у него открыты, так что я раскладываю вокруг книжки и картинки. В основном арабские книжки, которые он так любил читать. Они такие замусоленные, что можно пальцем провести по краю страницы и не порежешься. Там и рабочие тетрадки по арабскому языку есть. Он как раз по ним учил меня читать на фусхе. Как будто не хватало, что я говорю на нашем диалекте… Нет же, бабá желал, чтоб я выучила самую жесть – литературный арабский, на котором только речи произносят да в новостях дикторы говорят.

В общем, долго он учил меня читать и писать, объяснял, как соединяются буквы – в арабском же нет печатного шрифта. Почти все буквы там сливаются друг с другом. Но некоторые, вроде алиф и ра, не желают соединяться с другими. Скорее слово надвое разрежут, чем протянут руку к подружке. Вот, например, в моем имени первая буква – ра – пишется отдельно от остальных. Иногда, когда бабá заставлял меня исписывать своим именем целую страницу, я воображала, что ра стоит на острове и смотрит, как другие буквы от нее уплывают.

алиф ра ра ра

Я поставила по бокам кровати два столика и разложила на них разные фотки. Например, ту, где я с Мейсун на руках, – ей всего два годика, и она не понимает, что у нас творится. Еще я положила туда фотографию с их с мамой свадьбы и, взглянув на нее, ужасно расстроилась – они там такие молоденькие, как раз собираются улетать из Палестины в Америку, полны радужных надежд. Даже не представляют, что их ждет.

Есть еще фотка со школьной постановки – на ней бабá обнимает меня за плечи. Я в костюме феи из «Щелкунчика» – остальные феи все были худенькие и беленькие, и только я черноволосая, с пышными бедрами и тяжелой грудью. Но все равно, по-моему, я была очаровательна. Бабá даже сказал – когда я порхала по сцене, ему казалось, что я вот-вот взлечу.

Эта фотография очень ценная, потому что единственная. В смысле, фотография-то не одна, но момент редкий. Бабá не так часто ходил ко мне в школу на спектакли. Все время работал. На аль-Атраша. Перебивался случайными заработками у мистера Аммара, хозяина торгового центра: рисовал разметку на парковке, чистил сайдинг, ставил новые двери. Еще он за шесть долларов в час мыл посуду в тайском ресторане в конце квартала. Понимаешь, объясняю я Торри, он, несмотря ни на что, копил деньги мне на колледж. Он и сейчас копит… просто не верится. Однажды сказал, мол, тебе в свое время придется найти хорошую работу и откладывать на колледж для сестры. Мне он поможет, а я должна помочь Мейсун. Нас двоих ему не потянуть.

* * *

На литературе мы готовимся к майскому экзамену. Понятно, если я Это сохраню, никакого экзамена мне сдавать не придется. Но я все равно готовлюсь. Класс у нас маленький, всего пятнадцать человек, и мистер Дональдсон для тренировки постоянно дает нам задание написать короткие ответы на необычные вопросы. Я хорошо справляюсь, потому что не забываю «подтверждать свою мысль». Например, если пишешь: «У поэта двойственное отношение к смерти», – нужно найти в его писанине цитату с подтверждением.

Но сегодня я не готова. Сегодня мы с мистером Дональдсоном разбираем стихотворение «Читателю» Роберта Луиса Стивенсона. Мне оно прямо с первой строчки нравится. Тут у меня проблем нет, я и по-английски, и по-арабски отлично читаю, вы еще не видели человека, который бы лучше меня разбирался в поэзии. Но тут… Меня прямо поражают последние строчки: «А в том саду другой малыш – из воздуха ребенок лишь»[4].

Я ни слова не могу из себя выдавить. Просто сижу и чувствую, как внутри разливается тоска. Неужто такое возможно от одной фразы – «из воздуха ребенок лишь»? Стихи-то вообще не об этом. Но меня цепляют по-своему. Потому что вот ведь в чем на самом деле дело. Не хочу я, чтобы за мной таскался ребенок из воздуха, призрак моего малыша. У меня уже мама из воздуха. А папа, считай, умер.

Торри? Торри меня любит. Но я не дура и полагаться на него не стану.

За сочинение я получаю «ноль», просто стыдно смотреть мистеру Дональдсону в глаза.

По дороге домой я думаю о том, что внутри меня гнездится неутолимая жажда. Пустота, которую невозможно заполнить. Остановившись на переходе, смотрю, как мимо проносятся машины. А потом, вместо того чтобы перейти улицу, почему-то сворачиваю направо, на Митчелл, и иду к дому Амаль. В школе арабские девчонки о ней болтают. А я, хоть и оказалась в том же положении, что и Амаль, давно с ней не разговаривала. Мне неприятно их слушать, арабские девчонки иногда хуже белых. Их папаши перед отъездом из Палестины уже успели выучиться на врачей или адвокатов. Или просто были при деньгах и стали в Америке скупать разные вещи. Мистер Аммар, например, разбогател на недвижимости. Это ему принадлежит торговый центр, в котором находится «Аладдин».

Мы с Амаль всегда дружили – может, потому, что наши папы были из тех, кто работал на своих отцов. Тем, кто на самом дне, лучше держаться вместе.

Их дом я узнаю по большой металлической рамке сбоку, по которой змеится виноградная лоза. Когда моя мама еще была в своем уме, а мама Амаль и Маркуса жива, они вместе собирали виноградные листья. Каждый июнь, по выходным. Листья они очищали, высушивали, складывали в вакуумные пакеты и замораживали, чтоб мы весь год могли есть свежий варак[5], а не соленый из консервных банок. Сейчас же виноград разросся, как джунгли. Никто не собирает листья, и они лезут во все стороны – лоза даже перебралась через забор к соседям, захватывая все больше пространства.

Старший брат Амаль Маркус стрижет под окном кусты садовыми ножницами. Если честно, я всегда была в него влюблена. Он похож на портрет лорда Байрона из учебника по литературе – большие глаза и гладкие черные волосы.

– Привет, коротышка, – ухмыляется он. – Сто лет не виделись.

– Как дома?

– Мм, нормально. Как твой папа?

– Все так же.

– Не говорили, когда?..

– В любой день. Не сегодня завтра.

– Слушай, у тебя же есть мой мобильный? Ты звони, если что, ладно? В любое время. И маме скажи, пусть звонит.

Я благодарю и спрашиваю про Амаль, а он начинает темнить. Но я не отстаю, и наконец он признается, что она здесь больше не живет.

– Ты же знаешь моего отца, – вздыхает Маркус. Из шапки куста торчит маленькая веточка, и он целую драму из этого устраивает, подбирается к ней со своими ножницами – и голову с плеч. – Он упрямый, как черт.

Пару минут мы стоим молча, наконец я спрашиваю:

– Но у нее все в порядке?

– Все хорошо. Она все правильно сделала. И мне плевать, что другие думают.

– Мне тоже.

Я говорю Маркусу, что пойду домой, мне еще вечером работать в «Аладдине». А он в шутку отвечает, мол, смотри не попадайся мне в мою смену, когда будешь курить наргиле[6] со стариками. Я иду прочь, а он кричит мне в спину:

– Эй, коротышка! Ты звони, поняла?

– Позвоню.

* * *

В день смерти вид у бабá отощавший и изумленный. На последнем дыхании его губы образуют букву «О», словно Америка наконец сумела его поразить. Так он и застывает. Видно, все же понял, что победить здесь у него не получится.

Мы знали, что к этому идет. Ну а как же? Когда вам остается всего пара минут, чтобы побыть всем вместе, одной семьей, понимаешь все без лишних слов. Мы все встали вокруг него – я, Мейсун и мама. Медсестра с длинными седыми волосами спросила, не надо ли нам кому позвонить, но у нас никого больше нет. Она ушла в другую комнату, чтобы нам не мешать, но всякий раз, как он охал, возвращалась, чтобы добавить морфина в капельницу. А прежде чем снова выйти, напоминала: