Потому что что-то странное стало твориться с толстяком с тех пор, как сеньора Мариан вошла в его жизнь: любая порнуха теперь казалась ему полной ерундой, подлым надувательством, а тетки, раскидывающие бедра, и дядьки, засаживающие им, – пластмассовыми куклами с безжизненными бессмысленными мордочками и приносили одно лишь горчайшее разочарование. Вот хотя бы эта коротко стриженная баба, о которой болтали, будто она питает слабость к невинным мальчикам-подросткам, отчего много месяцев кряду Франко при виде ее впадал в экстаз, едва ли не религиозный, – теперь она казалась ему просто дешевой шлюхой, ошивающейся в притонах наркоманов, да к тому же для растления малолетних была она слишком молода и напрочь лишена шарма и шика сеньоры Мариан, а та не теряла их, даже когда занималась самыми обыденными и прозаическими делами: стоило лишь увидеть, как она, прислонившись к столешнице на кухне, болтает с подругой по телефону, как держит сигарету двумя вытянутыми пальцами, как босой ступней одной ноги водит по икре другой – точеной и гладкой-гладкой. Ничего общего с теми притворами, которых прежде Франко вожделел с такой безумной пубертатной страстью: вот как ту, первую в длинном списке порноактрис, сводивших его с ума с тех пор, как в его одиннадцать лет старики обзавелись интернетом, – полнотелую блондинку с небесно-голубыми глазами, которая стонала и хохотала и мотала в воздухе большими розовыми грудями, меж тем как целая орава парней обрабатывала ее одновременно. Каких только воображаемых безумств не устраивал Франко с ней, с той, которая теперь, когда он пересматривал самые старые видео в «избранном» своего компьютера, казалась ему отталкивающе уродливым, изнуренным страшилищем с выщербленными зубами и блекло-бесцветной кожей, покрытой венами, вздутыми и зелеными, как у ящерицы. Никакого сравнения с озолоченным солнцем телом сеньоры Мариан, загоравшей у бассейна со спущенными с плеч, чтоб не оставлять белых полосок на загорелой божественной спине, лямками лифчика, с этой сочной задницей, горделиво круглившейся у самых глаз Франко, такой подлинной, такой близкой, что только к бортику подплыви, руку из-под воды протяни, и ощутишь глянцевитую упругость этого зрелого персика, этого зада, сводившего на нет все прочие зады, сколько ни есть их на свете, зада, который когда-нибудь – неизвестно когда, неизвестно как, непонятно при каких обстоятельствах – будет принадлежать ему, и всего лишь для того, чтобы он мог обхватить его ладонями, тискать, гладить, мять, кусать, лизать, и наконец пронзать его без жалости, без пощады, проникая все дальше, все глубже, пока она не заплачет от наслаждения и страха, повторяя его имя –
Но бабка с дедом ни за что не разрешили бы сесть за руль, хотя он получил права и всякое такое, а отец научил водить, еще когда он был совсем сопляком. Но старики все еще дулись на него за то, что его выперли из школы, причем так сильно дулись, что отменили поездку на каникулы в Италию, поездку, оформленную бабушкой несколько месяцев назад, а вместо Италии собрались отдать внука в какое-то жуткое военное училище в Пуэбле, где брались меньше чем за полгода сделать из него человека и научить уму-разуму. Вдобавок ему запретили ходить на вечеринки и лишили карманных денег, хоть он и наловчился тырить деньги из дедова бумажника, стоило лишь старику зазеваться, или регулярно запускал руку в бабкину бархатом отделанную шкатулку, в чем старуха неизменно винила горничных-однодневок – ни одна в доме не задерживалась из-за гадкого характера хозяйки, – обнаружив пропажу всяких безделушек вроде цепочек из низкопробного золота или аляповатых серег, подаренных какой-нибудь бедной родственницей, или еще какой-нибудь ерунды, которую бабушка никогда не надевала, отчего и замечала ее отсутствие много времени спустя, а толстяк сбывал за бесценок в ломбарде, расположенном в торговом центре, где они иногда обедали всей семьей; и все эти жалкие, откровенно ничтожные кражонки он потом расписывал так, словно ограбил банк, для того, наверно, чтобы произвести впечатление на Поло и внушить ему, что он, Франко Андраде, – крутейший из крутых, готовый поиметь любую, лихой бандюган, отчаянный бунтарь, плюющий на законы и приличия, шатающий общественные устои, однако в итоге этой безудержной похвальбы Поло продолжал считать толстяка всего лишь сопляком-засранцем и задротом, способным только гонять шкурку, мечтая о соседских ляжках, а обладательница их была вовсе не так уж хороша, как ему грезилось, – но Поло, конечно, никогда ему этого не говорил.
Да, Поло никогда ему этого не говорил, никогда не высказывался напрямик о том, что на самом деле думает о приятеле и о его смехотворных фантазиях с участием сеньоры Мароньо – ну, по крайней мере, поначалу, во время первых посиделок на молу, когда толстяк, раздухарившись, часами (часами!) в немыслимых подробностях и без тени смущения нес всю похабщину, какая только приходила ему в голову, пересказывая разную порнуху или предвкушая, что сделает с сеньорой Мариан, когда, наконец, лаской или таской доберется до нее, и Поло только кивал и посмеивался сквозь зубы и потихоньку-полегоньку высаживал три четверти бутылки рома, принесенного толстяком, и рот раскрывал для того лишь, чтобы глотнуть из пластикового стаканчика или выпустить струю табачного дыма, отгоняя москитов, целыми тучами круживших у них над головой, и снова кивал, время от времени показывая, что слушает, слушает, более того – понимает толстяка и сидит с ним бескорыстно, а не ради этого пойла, или пакета чипсов, или курева, и вовсе не для того, чтобы не возвращаться натрезво в свое убогое и мрачное жилище, где уже проснулись и ждут его мать и кузина-потаскушка.