Спустившись из кабинета в кухню, чтобы выпить чашку кофе, папа увидел, что Бакли тащит из подвала коробку со старой ветошью.
— Чегой-то у тебя там, Фермер Бак? — По утрам он всегда пребывал в благодушном настроении.
— Да вот, хочу подвязать томаты, — ответил мой брат.
— Неужто пошли в рост? — Отец остановился посреди кухни.
Он спустился босиком, в синем махровом халате. Бабушка Линн каждое утро заряжала для него кофеварку. Сделав маленький глоток, он посмотрел на сына сверху вниз.
— Сегодня утром проверял. — Бакли сиял от удовольствия. — Листья раскрываются, как кулачки.
Папа стоя прихлебывал кофе и пересказывал этот разговор бабушке Линн, когда через кухонное окно вдруг заметил, какие вещи Бакли вытащил из коробки. Это была моя одежда. Моя одежда, которую Линдси перебрала по одной вещице, чтобы оставить себе что-нибудь подходящее. Моя одежда, которую бабушка, вселившись ко мне в комнату, потихоньку запихнула в коробку, воспользовавшись папиным отсутствием. Эту коробку она потом отнесла в подвал и мелко надписала сверху: «Не выбрасывать».
Кофейная чашка опустилась на стол. Папа вышел на заднее крыльцо и окрикнул Бакли.
— Что случилось, пап? — Моего брата встревожил отцовский тон.
— Это носила Сюзи, — на ходу проговорил мой отец.
Бакли держал в руке мое черное платье из бумазеи.
Отец подошел вплотную, вырвал платье у него из рук, а потом, не говоря ни слова, подобрал и все остальные вещи, которые Бакли успел вывалить из коробки. Когда он молча шагал к дому, задыхаясь и прижимая к груди ворох одежды, от него летели искры.
Только я одна видела это в цвете. У Бакли кожа возле ушей, на скулах и подбородке пошла оранжевыми и пунцовыми пятнами.
— Жалко, что ли? — спросил он.
Это был удар в спину.
— Почему нельзя этими тряпками подвязать рассаду?
Отец обернулся. Его сын стоял посреди возделанного клочка жирной, рыхлой земли, утыканной хилыми ростками.
— Да как у тебя язык повернулся?
— Ты все-таки сделай выбор. А то получается несправедливо, — сказал мой брат.
— Бак? — Не веря своим ушам, отец еще плотнее прижал к груди ворох платьев.
От меня не укрылось, что Бакли взвился от досады. У него за спиной высилась солнечно-желтая гряда золотарника, которая после моей смерти вымахала ровно вдвое.
— Ты меня уже достал! — выкрикнул Бакли. — Вон, у Кийши отец погиб: она же не сходит с ума!
— Кийша учится с тобой в одном классе?
— Хотя бы!
Отец замер. Босые, мокрые от росы ноги покалывала стриженая трава; холодная и влажная земля пружинила, суля неизведанные возможности.
— Прости, не знал. Когда же это случилось?
— Да какая разница? Тебе-то что? — Развернувшись на пятках, Бакли принялся топтать нежные побеги.
— Бак, прекрати! — закричал отец.
Мой брат повернул голову:
— Ты ничего не понимаешь!
— Не сердись, — выговорил отец. — Это же одежда Сюзи, вот мне и… Может, я хватил через край, но вещи-то ее… она их носила.
— Это ты забрал башмачок? — спросил мой брат, осушив слезы.
— Что?
— Ты его забрал. Из моей комнаты.
— Бакли, о чем ты?
— Я хранил у себя башмачок из «монополии», а потом он куда-то делся. Это ты его забрал! Хочешь показать, что ты один ее помнишь!
— Кажется, ты что-то начал рассказывать. Договаривай. Как погиб отец твоей одноклассницы?
— Оставь вещи.
Папа с осторожностью опустил мою одежду на траву.
— Как он погиб — это вообще не в тему.
— А что в тему? — бесхитростно спросил папа.
Он вдруг перенесся в ту пору, когда отходил от наркоза после операции на колене и увидел у своей постели пятилетнего сынишку, который не мог дождаться, когда же он откроет глаза, чтобы можно было сказать: «Папа, тю-тю!»
— Да то. Человек умер — значит, умер.
А боль все не унималась.
— Я понимаю.
— По тебе не заметно. Когда у Кийши умер отец, ей было шесть лет. Теперь она его почти не вспоминает.
— Еще вспомнит, — сказал мой папа.
— А нам что прикажешь делать?
— Кому это?
— Нам, папа. Мне и Линдси. От нас даже мама сбежала, потому что не вытерпела.
— Не горячись, Бак, — сказал папа.
Он сдерживался, как мог; воздух уходил из легких, распирая ребра. Ему послышался слабый голос: отпусти, отпусти, отпусти.
— Как-как? — переспросил он.
— Я ничего не говорил, — буркнул мой брат.
Отпусти, отпусти, отпусти.
— Ну, извини, — произнес папа. — Что-то мне нехорошо.
От мокрой травы ноги стали совсем ледяными. В груди образовалась пустота, где тут же начали роиться пчелы. Их жужжание отдавалось эхом, стуча в барабанные перепонки.
Отпусти.
Папа рухнул на колени. Одна рука задергалась, как во сне. В нее впивались сотни иголок. Мой брат кинулся к нему.
— Папа!
— Сынок. — У отца сорвался голос; рука потянулась к моему брату.
— Я за бабушкой. — Бакли убежал в дом.
Папино лицо исказилось от спазма; лежа на боку, он зарылся головой в мою одежду и неслышно шептал: «Как тут сделаешь выбор? У меня же вас трое, я всех люблю одинаково».
Вечером отца увезли в больницу и подключили к мониторам, которые тихо урчали и время от времени пикали. Настало время согреть ему ноги, растереть спину. Успокоить, направить. Только в какую сторону?
Настенные часы у него над кроватью отсчитывали минуты. Это напомнило мне наше с Линдси гадание по ромашке: «любит — не любит». Часы поймали ритм и выстукивали два моих потаенных желания: «умрет — не умрет, умрет — не умрет». Помимо своей воли я разрывала на части его слабое сердце. Умрет — навсегда будет со мной. Разве грешно этого желать?
А Бакли, натянув одеяло до подбородка, маялся у себя в темной комнате. Его не пустили в реанимацию, хотя они с Линдси примчались в больницу следом за машиной «скорой помощи». Мой брат сгорал от стыда, хотя Линдси ни словом его не упрекнула. Она только опрашивала: «О чем у вас был разговор? Что его подкосило?»
В детстве моего брата преследовал страх потерять самого дорогого ему человека. Он любил и Линдси, и бабушку Линн, и Сэмюела с Хэлом, но только вокруг отца он ходил на цыпочках, наведывался к нему утром и вечером как по расписанию — убедиться, что тот никуда не делся.
Мы стояли по бокам, погибшая дочь и живой сын, и каждый хотел одного. Чтобы отец всегда был рядом. Но такое не могло сбыться для обоих сразу.
За весь этот срок отец только дважды отсутствовал во время вечерней поверки. Один раз с наступлением темноты он ушел в поле караулить мистера Гарви, а теперь вот лежал в больнице с подозрением на второй инфаркт.
Бакли твердил себе, что давно вышел из детского возраста, но меня все равно переполняла жалость. Когда папа заходил пожелать ему спокойной ночи, это было нечто. Остановившись у окна, он первым делом опускал жалюзи, а потом для верности проводил по ним ладонью, чтобы поправить любую непослушную реечку, из-за которой утром солнечный луч мог до срока разбудить его ребенка. Тут мой брат в сладостном ожидании покрывался гусиной кожей.
«Готов, Бак?» — спрашивал папа, а Бакли иногда отзывался «так точно», а иногда — «пуск!», но когда ему было особенно невтерпеж, и голова шла кругом, и уже хотелось спать, он просто повторял: «Готов!» Тогда мой папа брался двумя пальцами за верхнюю простыню, голубую (если она была куплена специально для Бакли) или сиреневую (если ему стелили мою), поднимал ее в воздух и резко разжимал пальцы. Простыня надувалась, как купол парашюта, и до странности медленно оседала вниз, на открытые коленки и локти, на подбородок и щеки. И дуновение воздуха, и легкость ткани касались кожи одновременно, даруя высвобождение и защиту. Это было диво дивное, после него оставалось какое-то щемящее чувство, по телу пробегала легкая дрожь, но в груди еще теплилась робкая надежда, что, если хорошенько попросить, папа в виде исключения повторит все сначала. Дуновение и легкость, дуновение и легкость, безмолвное единство: маленький сын, скорбящий отец.
Той ночью, когда голова Бакли коснулась подушки, он весь сжался в комок. Ему даже не пришло в голову опустить жалюзи, и за окном виднелся пригорок, испещренный пятнами света от чужих домов. На фоне противоположной стены темнели реечные дверцы стенного шкафа; в детстве он с ужасом представлял, как сквозь щели протискиваются злобные ведьмы, а под кроватью их уже поджидают двуглавые змеи. Но эти страхи давно канули в прошлое.
— Сюзи, пожалуйста, сделай так, чтобы папа не умирал, — шептал Бакли. — Мне без него никак.
Расставшись с братом, я спустилась по башенным ступеням и побрела по мощенной кирпичом дороге, под фонарями, похожими на сочные ягоды. Впереди оказалась развилка.
Очень скоро кирпичное мощение сменилось булыжным, потом под ногами заскрежетала острая щебенка, а дальше, на многие мили вокруг, была просто утоптанная земля. Я остановилась. Прожив на небесах не один год, я уже знала: сейчас что-то произойдет. Свет померк, небосвод сделался приторно-синим, как в день моей смерти, и тут впереди, далеко-далеко, возникла чья-то фигура, движущаяся мне навстречу, — то ли мужская, то ли женская, то ли детская, то ли взрослая. Когда взошла луна, стало ясно, что это мужчина. Меня охватила тревога, и я, задыхаясь, бросилась вперед, чтобы его разглядеть. Неужели это мой отец? Неужели сбылось мое отчаянное желание?
— Сюзи, — окликнул встречный, когда я остановилась шагах в десяти, и приветственно вскинул руки. — Не узнаешь?
И я сделалась шестилетней крохой и перенеслась в гостиную знакомого дома в Иллинойсе. По старой привычке, я встала туфельками на его ступни.