Светлый фон

Не тех роскошных приемов с театральными постановками и роговой музыкой вельможного XVIII столетия, а тихого быта обедневших дворян, ставших артистической элитой, воспетого Тургеневым, Чеховым и Буниным. Отголоски этого быта проступали и в поэтических фантазиях Борисова-Мусатова, о котором Николай Аристархович много писал.

Какое-нибудь милое интеллигентное семейство на летней даче. С хлопотливой хозяйкой в белом платье, которая все молодится и все желает нравиться; с хорошенькими, воспитанными мальчуганами, изучающими в гимназии латынь у строгих учителей типа его дяди; со старшей дочерью, еще подростком, но уже невинно очаровательной и пленяющей сердца.

Таким был их деревенский дом в Комарове, купленный некогда родителями, где теперь жила его сестра Зина с семейством. Он от своей доли дома после смерти родителей отказался, как сделал чеховский дядя Ваня. Он был одинок, а у сестры – милое семейство с добродушным мужем-адвокатом и дочерью Лизой, его очаровательной племянницей, с годами ставшей почти точной копией девушки с рисунка Кипренского. Только та была застенчива и тиха, томно опускала глаза, погрузившись в грезы. А эта смотрела всегда глаза в глаза и взора не отводила, словно проверяя власть своих ранних, еще не вполне осознанных чар. О эти дореволюционные девушки! Новое поколение обезумевшей России – дерзкое, гордое, иррациональное и бесконечно привлекательное своим кратким трагическим цветением. Эти чарующе-терпкие Мисюси и Оли Мещерские! Всем им суждено было тут погибнуть, превратиться в лагерных невольниц, уйти в безумие, опроститься до поварих и портних.

Больше всего он желал, чтобы его сестра Зина с мужем и дочерью поскорее оказались подальше от озверевшей России!..

…А как она к нему кидалась, когда он приезжал в их деревенский уютный дом! Как радостно вскрикивала, обнимала за шею (ему приходилось наклоняться), потом, кружась, демонстрировала новое платьице, такое хорошенькое, холстинковое в горошек, и внимательно смотрела, заглядывая ему в глаза – ведь он ее любит, да? Свою единственную племянницу, родного и близкого человека! А шоколада принес? А старые детские книжки с картинками, ты же обещал в прошлый раз найти в своих завалах! Я так в детстве плакала над картинкой с Муму!

– Не приставай к дяде! – возмущалась Зина. – Что за манера такая – все время что-то требовать! Вот он перестанет приезжать!

– Не перестанет! – кричала Лиза с восторгом в голосе. – К кому же ему еще приезжать! Где ему будут так рады?! Принесут домашние тапочки, дадут клубничного варенья в красивой фарфоровой тарелочке – прямо из его детства?

Где скажут:

– Коля, какой ты сегодня бледный! (Это, конечно, Зина).

Коля, какой ты сегодня бледный!

– Дядя Коля, какой ты сегодня и всегда интересный! (Это Лиза, с хохотом и визгом, совсем не приличествующем взрослеющей барышне пятнадцати лет. И смотрит на него глаза в глаза – хороша?)

Дядя Коля, какой ты сегодня и всегда интересный!

И все, все это погибло, пошло прахом, исчезло из-за каких-то идейных разборок, громких слов о пролетариате и эксплуатации. Но главным образом из-за той дикости, которая была заложена в самом основании этого государства, во всех этих варварах-правителях! И вот теперь погибали сопутствующие этой дикости, но обитающие словно в другом пространстве тончайшие свечения русской культуры, красоты, нежности, праздники немыслимых экстазов высокой любви, тайно подогреваемой неутоленной чувственностью.

Бедная, бедная Россия!

…Он и к Зине теперь не приезжал, не желая демонстрировать нынешнюю свою злобную апатию. Не желал, чтобы его видели потухшим и несчастным, а не прежним – ярким, остроумным, блистательным. Да и у них теперь все было по-другому. Ютились в одной комнате, распустили прислугу, топили печь, распиливая старинную мебель, с трудом доставали продукты, обменивая их на оставшиеся от прежней жизни вещи, и боялись выйти из комнаты, чтобы не столкнуться с бравым советским чиновником, его хваткой женой и их шумными многочисленными родственниками, занявшими весь особняк.

Особенно, вероятно, боялась, возмущалась и негодовала Лиза – как и почему это произошло?..

…Луначарский внезапно ответил. Мальчишка-курьер в какой-то разношерстной форменной одежде, частично гимназической, частично военной, важно надув щеки, протянул ему записку от наркома просвещения и попросил расписаться в ведомости. Хоть в этом был какой-то порядок, странный при безумии всей системы.

Записка была краткой, написана от руки, торопливым почерком смертельно занятого человека. Луначарский просил не делать поспешных выводов и не уезжать из страны, так как здесь Николая Аристарховича ожидает громада дел, с которыми может справиться лишь человек его знаний и культуры.

А в заключение он писал, вероятно чтобы как-то смягчить непримиримость Соколова в отношении советской власти, что сделал соответствующее распоряжение и рисунок Кипренского из коллекции деда ему вернут. Коллекцию перевезли в Москву, в особняк Березняковых, где временно хранятся изъятые у населения ценности. Так что надо потрудиться поехать в Москву, явиться в особняк и предъявить охране свои документы, сославшись на распоряжение Луначарского за номером 3085. В конце записки был затейливый росчерк нынешнего хозяина русской культуры. Не самого, надо признать, дурного, но работавшего на дикарей!

Николай Аристархович не испытал взрыва радости – помешало общее душевное оцепенение. Но что-то в нем все же дрогнуло. Отдают! Отдают назад его итальянскую красавицу! Его сокровище! Его любовь! Конечно, он поедет в Москву. О чем разговор! С ней, с этой дедовской реликвией, была связана неразгаданная семейная тайна. Дед не оставил о ней ни слова. Кто эта девушка? Почему Кипренский подарил деду, русскому ученому, этот рисунок? Она итальянка или русская? Множество загадок и неясностей, которые Николай Соколов, Коленька, Николай Аристархович всю жизнь пытался разгадать. Интуитивно он почувствовал, что девушка писалась с Марьюччи – юной натурщицы художника, простолюдинки-итальянки с беспутной матерью, норовящей дочерью торговать. Кипренский много лет девочку опекал и заботился о ней, даже находясь в России, а потом вернулся в Италию и, забрав девушку из католического монастыря, где она ждала его долгие годы, женился на ней. К сожалению, они прожили вместе в прекрасном палаццо на горе только несколько месяцев – Кипренский внезапно умер от простуды…

Возможно, художник рассказал о Марьючче молодому красавцу-ученому из России, внешне сдержанному, но пылкому и впечатлительному. И добавил к рассказу ее обворожительный портрет. Пусть увезет его в Петербург, куда и сам художник думал вернуться после женитьбы.

Увы, не пришлось! Конечно, и дед сразу влюбился в этот летучий, нежный облик! Недаром портрет перевернул всю его жизнь, сделал страстным коллекционером…

Николай Аристархович известил телеграммой московского друга-художника, что приезжает по делам. Тот встретил его на вокзале. Странно, но почта работала нормально, словно человеческий орган, которому забыли сообщить, что сердце остановилось. И он продолжает по инерции свою службу.

На московском вокзале Николая Аристарховича вдруг осветило солнечным лучом, и он вспомнил, что скоро весна. В Петербурге он об этом не вспоминал. По дороге в Москву, в переполненном каким-то суетливым людом с тюками и мешками вагоне, словно вся страна куда-то убегала, он, ехавший впервые в жизни в общем (говорили, что в купированных вагонах везут арестантов с охраной), услышал случайный отрывистый разговор двух интеллигентного вида попутчиков. Говорили шепотом, но он расслышал каким-то чудом, что фраза «отправили в Саратов» может означать расстрел. Зина в их прощальном разговоре по телефону сказала, что дядю, по слухам, перевели в Саратов.

Неужели расстреляли? Без суда, без какой-либо вины!

Друг-художник даже не сразу его узнал.

– Коля! – вглядевшись, закричал он. – Что ты такой тощий и брюзгливый! Не кормят вас там, в Питере, или вы сами отказываетесь?

– Зато ты веселый и сытый, – с какой-то недружелюбной гримасой парировал Николай Аристархович, с неприязнью разглядывая широкое, гладкое и даже сейчас румяное лицо своего давнего доброго друга, его мощную фигуру в красивой синей куртке свободного покроя, выдающего художника. Как он прежде его любил! С каким восхищением о нем писал! Как любовался его статью! И где все это?

– Вид у тебя прямо волчий, – Павел даже присвистнул. – В Москве будем тебя откармливать.

– Я на один день, – хмуро буркнул Николай.

– А мы не отпустим. Да ты сам не уедешь! Ты знаешь, Мэри оказалась очень сообразительной теткой. Завела знакомство с селянином из Мытищ. Он нам кое-какой продукт подбрасывает. То мясо, то творожок.

– Я на один день, – подчеркнуто отчетливо снова повторил Николай. – Только заберу рисунок из дедовской коллекции по записке Луначарского. И домой. Мне нужно срочно отправить семейство сестры…

– Куда? – перебил Павел. – В Берлин? В Париж? В Рио?

Николая задел его насмешливый тон.

– А ты что, собираешься здесь оставаться?

– Да, Коля, да! – Павел беспечно рассмеялся. – Да расстегни ты свое хмурое питерское пальто – жарко! Мне вот в куртке душно! Как говорится, весна идет. Кстати, и нам придется пройтись. Доехать нет никакой возможности. Трамвая не дождешься, да в него и не влезть. Влезем, конечно, но неудобно отталкивать дам…