Но учительница читала только её сочинение – перед всем классом, вслух, а она молчала – как всегда, и краснела, точно заходящее солнце. Волосы – и это было солнечное в ней, лёгкие и жёлтые, как солнечные лучи, и щёки её краснели, точно заходящее солнце, а я смотрел, и Костров, сидевший за мной, ткнул меня:
– Вот… некоторым всегда везёт.
– Это точно.
И не было в тот миг разговора более взрослого. Пожалуй, президент США и председатель КНР не могли говорить серьёзнее.
Жизнь – штука нечестная. Вот, есть Кораблёва, рождённая быть лучшей, но она может быть лучшей тогда и только тогда, когда есть худшие. Я был рождён быть худшим при ней, и в этом была общность нашей судьбы – мы не могли друг без друга, и я должен был смириться. Я понял это, стоя перед зеркалом, одним утром, когда чистил зубы. Кафель вокруг моего потешно растянутого в зеркале лица был голубым, и из коридора пахло свободой, которая летала по квартире вперемешку с солнечной пылью – это был выходной. Но вопрос-то был серьёзный – выходные пройдут, а он останется, – я должен смириться. И я сказал громко и чётко:
– Я не смирюсь.
И из коридора донеслось:
– С чем?
Школа – это то, что потом я назову «должное», назову потом, и так будет. Это был тысяча девятьсот девяносто третий год. Было сухо и не холодно, и пасмурно, и асфальт и небо и стены домов были всё одно. Я и отец мой на узком тротуаре Пороховой улицы – от Авангардного проспекта к озеру, по серому вдоль серых стен к серой воде. Была положена форма, но на Филе был свитер с рисунком чёрным серый; и отец не нашёл никакой другой одежды ему.
Я видел школы, на картинках и в фильмах – большие здания, зелёные дворы и куча народа, но всё было не так с моей. Четырёхэтажное серое здание с квадратными окнами-бойницами, стена к стене с соседними серыми домами, чуть подальше от дороги, чем они. И высокий забор, чёрный забор, и на узком плацу за ним – отец сказал, что это плац, – судьбе было угодно выстроить в линейку и в затылок, выстроить всех тех, кому надлежало быть рядом, тебя и меня. Они почти опоздали, но я видел тебя из-за забора, прутья решётки рассекали тебя на левую сторону и правую.
– Наша школа, – говорили нам, – третья школа имени Александра Говардова – это особенная школа. Мы всегда были лучшими. Во всём городе. Наши дети занимали первые места на олимпиадах и конкурсах, наши дети поступают в самые престижные вузы, не только в Дементьевске-Тиманском, но и в Москве, в Ленинграде. – И в очках, которые говорили нам, сверкало солнце, не бывшее в небе.
А Фил смотрел на тебя – она стояла рядом, а я смотрел. Ты смотрела на блики в стёклах очков – ты тогда ещё не носила очков. Ты смотрела на блики, и поворачивала голову, и золотые волосы над белыми плечами. Я видел – они выбивались из причёски, один, и второй, и третий, и золотые сияли пред серой стеной, за чёрным забором. Ты смотрела на блики и поворачивала голову. Её волосы были золотыми лепестками, и она – подсолнухом, поворачиваясь за солнцем, которого там не было.
– У нас небольшая школа. Здесь все ученики, с первого класса по одиннадцатый. – И я окинул взглядом плац. – Нас всего четыреста четырнадцать человек, но у нас нет посредственных детей, и наши педагоги…
Я смотрел кругом, но видел только тебя. И тогда Фил понял – это надолго. Он долго будет смотреть.
– Вы – ученики третьей школы. Будьте достойны…
Человек в тяжёлом галстуке поднял и посадил на плечо девочку, с тобою рядом стоявшую. И дал в руки звонок. Фил понял в тот момент, что хочет его ударить, головою в пах, и свалить наземь. Я кивнул тебе – но зачем, Фил не знал зачем. Ведь ты смотрела на меня, но не смотрела на меня, во мне не было солнца.
Мы брели с отцом по пыльной Пороховой. Одинаково шли мы с ним – он положил руки в карманы брюк, и голову свесил, и Фил тоже. Так шли.
– Хочешь мороженого? – спросил отец. – Давай зайдём куда-нибудь.
Куда-нибудь – это кафе на углу Пантелеевского, это всегда так было. Но Фил не хотел мороженого.
– Пап, а кто такой Александр Говардов? И почему в честь него назвали школу?
Но отец не отвечал ничего. Он не знал, кто такой Александр Говардов, – можно быть взрослым и не знать этого и ещё чего-то. Важно не знать, не так ли. Важно понимать главное, как отец говорил, – принципы, на которых всё построено.
Вечером, тем вечером о принципах я не думал, а говорили вокруг меня. Вечером приезжал дедушка, и спорили долго. Он уже не работал в университете, он приезжал на чёрной «Волге», вечером, и ночью уезжал, и это продолжалось долго. С ним приехал человек чуть моложе и чуть выше отца, с залысиной и маленькой чёрной бородой. А у отца не было бороды, только залысина. И очки. У того человека тоже были очки.
Я видел – глазами своими видел, как прикатили дедушке кресло – к журнальному столу поближе. И тот сидел на стуле, с большой медной пепельницей в руке. Они говорили о принципах. Моя комната – между кухней и гостиной; говорили о принципах.
– …потом, после того как вы приедете из Франции, мы определимся с дальнейшими действиями. Если там к нашей позиции подойдут с заинтересованностью…
– Может, не имело смысла мне сюда приходить? Я думаю, вашим домашним неудобно. Уже поздно, кроме того. Я могу приехать в окружную администрацию, если хотите…
– Я не очень доверяю своему кабинету. В аппарате губернатора почти все сотрудники начали работать ещё при советской власти, чего вы от них хотите? Всё равно люстрации мы не дождёмся… В переходное время лояльность – ключевая вещь. Поэтому я требую, чтобы вы, Николай Маркович, действовали в нашем русле. Вы – мой человек на съезде. Николай Маркович, у меня понятная позиция. IX съезд уже не про демократов. Вас избирали в народные депутаты…
– Нет, поймите меня правильно. Съезд народных депутатов…
– Да я знаю, что вы скажете, что это высший орган власти. Давайте без ребячества, это серьёзное дело. Вы должны занимать принципиальную позицию по интересующим нас вопросам, они ничего не должны получить.
– Вы хотите, чтобы я сдал мандат?
– Сдадите, когда нужно. Когда всё это безобразие с совками кончится, все региональные администрации будут сменены.
– Маслов бы мандат не сдал.
– Маслов, предшественник ваш, царствие ему небесное, был сталинист и урод, старое аппаратное говно. Я вам со своей стороны помогал баллотироваться на его место и победить. Время Верховного совета подходит к концу. Демократические фракции – и это принципиально – должны…
И мать с отцом на кухне говорили о принципах.
– То есть ты даже сына в школу нормально собрать не мог? Первое сентября! Это хорошая школа, а не подзаборная фазанка! То есть ты не знал, что положено прийти в форме или хотя бы в костюме?
– Мне никто ничего не говорил. Я вообще не думал, что я его поведу. Твой отец мог бы его отвезти, у него служебная машина. Или ты…
– То есть заместитель губернатора должен был посылать служебную машину, чтобы внука в школу везти? Ты совсем с ума сошёл? Или мне, по-твоему, нечем в университете заняться первого сентября?
– Так и мне есть чем…
– Слушай, ты же принципиально ничего до конца довести не можешь. Я даже не удивляюсь, что твою статью зарубили…
– Лена, ну при чём здесь моя статья…
– А при том же. Как ты думаешь, почему отец двигает в депутаты этого доцента с юрфака, а не своего зятя?..
– А если зятю и не надо?
Они шипели, негромко, но пронзительно, и Фил сквозь стену слышал их. Да, не было костюма, и не похож я на других был. Говорят – белая ворона. Но серые вороны или чёрные? И так ли плохо – ворона? Ворона – умная птица, басня ошибается. У неё умные глаза, как у тебя. Если бы ворона умела читать, читала бы книги, как ты. Я был серым, как ворона, а ты белая с чёрным. Или темно-синим. Ты чёрно-белая, а я серо-чёрный. Так и есть.
Тому, кого дедушка называл Николаем Марковичем, стало неудобно, и он ушёл. В прихожей мама и отец, но дедушка не вышел, но Фил вышел. Николай Маркович что-то говорил матери, и она ему больше. Он кивал. Он зашнуровывал ботинки и, присев на корточки, серым плащом подметая пол, протянул Филу руку:
– Так это вы – Филипп?
– Я. – И я протянул руку ему, потому что он не улыбался.
Меня никто не называл на «вы». Я пожал руку ему, и он улыбнулся:
– Очень рад знакомству. Надеюсь, ещё увидимся.
Учительница говорила:
– Не торопитесь с оценками, это только циферки. Они вам ещё надоедят.
Много позже я узнаю, что это был какой-то эксперимент за рамками должного, и потому его прекратили. В первом классе им не ставили оценок. Фил всегда знал, раньше, чем научился думать: в школе оценки ставят. Четвёрки, пятёрки, двойки. Он рисовал их – на длинных линованных листах, жёлто-белых, заполняли которые ящики секретера гостиной. Рисовал цифры, которые когда-то будут оценками. Все, от единицы до пятёрки, с крылышками и глазами, но они должны были жить. Как изогнутые змеи, причудливые и переливчатые, они улыбались и носили на своих телах часы. Если рисунок был достаточно большим, вмещал и цифры на циферблатах этих часов.
Но разница между пятёркой и тройкой, скажем, была невелика – я рисовал их одинаково обеих. Потом понял.
Учительница говорила:
– Не торопитесь с оценками, это только циферки. Они вам ещё надоедят.
Все очень ждали цифр, и я, но она не ставила. Ходила вдоль рядов и смотрела в тетради. Внизу писала: «Умница!», или «Хорошо!», или «Старайся!». Прошло дней двадцать, и знал твёрдо я: «хорошо» – моё. Ещё проверяли «технику чтения». И тогда Фил понял, что он и что – она. У неё сто десять слов. У меня восемьдесят четыре. Она – умница. Она всегда была умницей. Она тянула руку, она всегда тянула руку. Фил тоже тянул, но спрашивали реже. Он приписывал это дистанции – она сидела на первой парте, он – на третьей. До первой ближе.