— Обошлось, укол сделала, но вообще сердце изношенное.
— А сколько лет ему?
— Шестьдесят семь, кажется, не такой старый еще.
— При советской власти, Любаш, год за два идет. Считайте, что дяде Пете сто тридцать четыре.
Она рассмеялась и уточнила с прелестным вызовом:
— Выходит, мне уже тридцать шесть? Я не хочу.
— Милая девочка! — поддался я сентиментальному порыву. — Что вы тут делаете, в такой глуши и с такой красотою?
История обыкновенная: мать все болеет, надорвалась в доярках, папашка пьет (сведения моих инфарктников).
— Вас лечу, — ответила она бойко, но чувствовалось, что бойкость дается ей нелегко.
— Ну а Одесса? Небось Борис Яковлевич предлагал?
— Чегой-то я там не видела?
— «На Дерибасовской открылася пивная, — вспомнилась к месту песенка, — там собиралася компания блатная…»
— Ой, не могу! А дальше?
— «Там были девочки — Тамара, Роза, Рая и вечный спутник Вася Шмаровоз». За точность не ручаюсь, так мы в школе пели.
— Анна Леонтьевна говорит, что вы были круглый отличник, правда?
— А разве по мне не видно?
— Нет, не видно.
Вот так-то. Больше маме похвастаться нечем: отличник— неудачник. Она ходит каждый день, а отец исследует окрестности (разбив на сектора) в поисках украденных собак; все при деле, пытаются как-то стяпать-сляпать прежнее житье-бытье. Меня все это не касается, я отстранился и закоченел, так надо (человек порыва, должен с удовлетворением отметить, что порыв мой не иссякает, наоборот). Вот сейчас немножко развлекаюсь — после больничной баланды «мертвый час», впрочем, тут и остальные часы не больно-то оживленные: в Никольскую ложатся, образно говоря, ногами вперед, старики— простецы, беднота, когда совсем уж невмоготу. И как же я люблю эту Русь — уходящую, преданную, проданную, — я передать не сумею, только умереть за нее (и проход мой будет — щелочка). В часовне возле храма — местный морг, отпевают, должно быть, ангелы, больше некому. И сразу заворожила картина: лунный луч в оконце, вскрытый и грубо зашитый труп на цинковом столе, на краешке присело белоснежное существо и ведет запредельную исповедь с душой отпившегося Васи Шмаровоза. Однако фрейдист прав: что-то к смерти тянет меня сильней и сильней. А черные глаза — напротив… нет, не черные, а темно-фиолетовые, да, фиалковые вкрапления в радужной оболочке. Волосы черные, блестящие под накрахмаленной шапочкой, прямой пробор, крошечные бирюзовые сережки в ушах, очень белая кожа, есть-таки женщины в русских селеньях… должно быть, я глядел бесцеремонно, откровенно, она чуть шевельнулась, но глаз не опустила. Мне почему-то было с ней совершенно свободно, мог бы покутить последние денечки (сам Фрейд одобрил бы из гроба… или, должно быть, из урны?), да остатки порядочности сдерживают, а зря… зря, жалко.