Я не хочу хоронить его улицы и переулки – узенькие, как веревки, на которых веками сушилось еврейское белье, – я развешиваю на них свою горечь и печаль; я не хочу хоронить его черепичные крыши, по которым кошки расхаживали, как ангелы, и ангелы, как кошки […]; я не хочу хоронить его мостовые, где каждый булыжник подобен обломку Моисеевой скрижали – я вмуровываю в них свой памятный камень, который будет жечь каждую стопу и напоминать о Резне, о гибели тысяч и тысяч ни в чем не повинных жизней [Канович 2002: 191].
Я не хочу хоронить его улицы и переулки – узенькие, как веревки, на которых веками сушилось еврейское белье, – я развешиваю на них свою горечь и печаль; я не хочу хоронить его черепичные крыши, по которым кошки расхаживали, как ангелы, и ангелы, как кошки […]; я не хочу хоронить его мостовые, где каждый булыжник подобен обломку Моисеевой скрижали – я вмуровываю в них свой памятный камень, который будет жечь каждую стопу и напоминать о Резне, о гибели тысяч и тысяч ни в чем не повинных жизней [Канович 2002: 191].
Деконструкция империи
Фигура лабиринта воплощает собой, по мнению Манфреда Шмелинга, одну из основополагающих повествовательных моделей, «отличающихся повышенной „семиотичностью“» [Schmeling 1987: 13]. В литературе модернизма и постмодернизма лабиринт не только часть диегезиса или структурный топос, но нередко и эпистемологический прием. Так, в прозе Томаса Бернхарда «лабиринтная топология известкового карьера» запускает механизм «тавтологичных движений в пространстве», «бесконечности говорения, рефлексии, анализа», «навязчивого повторения и утраты себя» [Ibid: 197]. Этой семантике в текстах-лабиринтах соответствуют «ироническое сочетание комического и трагического, обращение к маске, двойничеству, […] ко всему нелинейному, искаженному, отрывистому, запутанному» [Ibid: 246].
Тексты, рассматриваемые далее, подобно постмемориальной прозе, откликаются на крах советской империи поэтикой и поэтологией распада и перелома, однако их точнее всего было бы назвать постмодернистской де