Типичная для постколониального сознания «фундаментальная неустойчивость и внутренняя расщепленность» [Birk/Neumann 2002: 126] рождает в герое в посткоммунистическом настоящем глубокое недоверие к идее примкнуть к какому бы то ни было коллективу или последовать за высшей идеей: против этого отвращения бессильно и сплочение граждан против коммунистов во время августовского путча 1991 года, в котором герой распознает зачатки нового национализма и новой сегрегации386.
Невротический язык еврейской ненависти к себе и дискурс самоуничижительных откровений в стиле «Записок из подполья» Достоевского роднят «Исповедь еврея» с романом «Жизнь Александра Зильбера» (1975) Юрия Карабчиевского, созданным почти на два десятилетия раньше. Описанное Фаноном формирование угнетенного субъекта посредством «белого взгляда» у Карабчиевского находит отражение в сцене, где маленький Саша Зильбер, поймав на себе в школьном автобусе взгляд своего будущего мучителя Самойлова, безошибочным инстинктом жертвы узнает этот предвкушающий садистский взгляд, хотя никогда прежде не видел Самойлова [Карабчиевский 1991: 10–11]. В романе рефлексируются не только страдания еврейского ребенка, а потом юноши в позднесоветской и постсоветской России, но и психическая изнанка антисемитского Othering, производства Другого. Historia morbi – история «этой странной болезни», по выражению самого героя [Там же: 38], – представляет собой череду безуспешных попыток сокрытия, приспособления и притворства, раз за разом оканчивающихся крахом, стыдом и приступами отвращения к себе. Презрение к самому себе как чужой проекции показано в создании собственного ненавидимого Другого в лице отчима героя. Образ отчима Якова воспроизводит многовековые антиеврейские стереотипы: Александру противны его женственное, обезьянье тело, его толстые волосатые пальцы, влажные губы, привычка считать деньги на идише и нечистый русский. Для юного интеллектуала, воспитанного на русско-советской культуре, идиш метонимически воплощает свое другое, отвратительное, гонимое «я». Герой дистанцируется от «пародийного» [Там же: 43] приемного языка инаковости, воспроизводя общие места юдофобии: «Эйн-ын-цвонцик, цвей-ын-цвонцик, драй-ын-цвонцик… (курсив в оригинале. – К. С.) Эники-беники ели вареники… Кто же это в незапамятные времена обладал таким изощренным слухом, чтобы в кованом строе немецкой речи различить все черты местечкового балагана?» [Там же]. Социопсихологический феномен антисемитизма у Карабчиевского оборачивается своим патологическим отражением, симптомом идиосинкратического самовосприятия жертвы.