Светлый фон

Пенькова же начал раздражать этот оголтелый романтизм Танечки.

— В постели у тебя все по делу, — сурово говорил он ей. — Но вот в голове у тебя ветер. Скажи, на кой черт во время нашего удовольствия на стенке висит это рыло, — и он указывал на картинку.

— Ты ничего не понимаешь, милый, — отвечала Танечка. — Это мой принц. Он совсем еще ребенок, но, может быть, когда я умру, он превратится в юношу…

— Не дури, Танька, — отвечал Пеньков и с шумом, шелестя ворохом бумаг, вызывающе-цинично шел в клозет.

Эта его реакция, которая особенно часто следовала после соития, стала нравственно утомлять Танечку. На целые часы это делало ее слегка слабоумной. Она распевала какие-то легкие, вольнодумные песни, танцевала сама с собой и дарила подарки своим бывшим клиентам.

Пенькова это ужасало, и он стал охладевать к Танечке. К тому же первый пыл страсти прошел и вместе с ним некоторая слюнявость, от которой несвободен был даже Пеньков.

Даже физически она стала надоедать ему, и Пеньков начал попросту увиливать от нее.

А Танечка по-прежнему жила своим воображением и носилась за Пеньковым, как за изящной ночной бабочкой. Он прятался по углам, в сарае, колотил ее, но легкие и болезненные, не от мира сего, слезы, к которым так привыкла за свою жизнь Танечка, только распаляли ее.

Она ездила за ним на работу, перескакивая с трамвая на трамвай, машины обливали ее грязью, но она держала в руках — маленькая, хрупкая и синеглазая — букетик дешевых цветов или свою «картинку-чудовище».

Пеньков решил из-за этого менять свою жилплощадь. Но однажды случилось непредвиденное.

Гриша в этот день пошел в библиотеку. Там, набрав ворох мистической литературы, он зарылся в ней. И вдруг медленные, как густой суп, капли пота выступили на его лбу. До Пенькова дошло, что мысли, которыми он жил и благодаря которым считал себя исключением и необычайностью, давным-давно известны и не представляют ничего радикального.

Медленно, нахлобучив кепку на лоб, он вышел из библиотеки. Ему захотелось пойти в пивную. Но тяжелая, упорная, тягуче-параноидальная мысль давила его: надо повеситься. Как все, до чего он добирался нутром, это было зримо, весомо и убедительно. Может быть, через два-три дня он бы опомнился. Но сейчас эта мысль вела его, как канат потерявшего надежду альпиниста. «Надо», — подумал он и все-таки выпил кружку пива. Но тепло в животе не нарушило всепоглощаемость этой идеи.

У своей двери он наткнулся на Танечку. Она была, как обычно, в слезах и с уже помятой «картинкой-чудовищем». Интуитивно, точно пчелиным жалом, она поняла исход.