В этом районе сохранился дом, где прошло детство Канетти. Сопровождает нас Стоян Йорданов, заведующий городскими музеями, любезный, образованный и умный человек, — он ведет нас к дому № 13 по улице Гурко (в автобиографии Канетти тщательно следит за тем, чтобы не назвать точный адрес). Улица перед калиткой все такая же «пыльная и сонная», но двор, в котором разбит сад, уже не такой широкий, его потеснили новые строения. Чтобы попасть в дом Канетти, стоящий в левой части двора, и сегодня нужно подняться на несколько ступенек; сам дом поделен на маленькие квартирки, в первой живет семейство Дакови, в последней — госпожа Вылкова, которая приглашает нас войти. Комнаты до отказа набиты сваленным в беспорядке пестрым скарбом: ковры, крышки, коробки, чемоданы, лежащие на стульях зеркала, свертки, искусственные цветы, шлепанцы, бумаги, тыквы; на стенах большие обтрепанные фотографии кинозвезд — Марина Влади, Де Сика с улыбкой завоевателя.
Здесь впервые увидел мир один из величайших писателей столетия, поэт, которому было суждено понять и с невероятной силой описать безумие эпохи, ослепившее людей и исказившее их восприятие мира. Среди этого хлама, в комнатах, где, как и во всяком пространстве, ограниченном в бесформенной вселенной, живет тайна, что-то оказалось безвозвратно утрачено. Детство Канетти тоже исчезло, дотошной автобиографии его не вернуть. Мы отправляем открытку в Цюрих, Канетти, но я знаю, что его не порадует вторжение в его владения, в его прошлое, попытка отыскать его убежище и что-то понять. В автобиографии, которая, судя по всему, сыграла решающую роль в присуждении Нобелевской премии, Канетти отправляется на поиски себя самого, автора «Ослепления»: Нобелевский комитет наградил двух писателей прежнего, скрывающегося, и нынешнего, предстающего перед нами. Первый из них — таинственный, необычный гений, возможно исчезнувший и уже недоступный, писатель, опубликовавший в 1935 году, когда ему было тридцать, одну из величайших книг столетия, свою единственную по-настоящему великую книгу «Ослепление», и затем почти сразу сошедший на тридцать лет с литературной сцены.
Эта невозможная, колючая книга, не дарующая снисхождения и не позволяющая официальной культуре себя ассимилировать, — гротескная притча о безумии разума, которое уничтожает жизнь, страшный портрет отсутствия любви и ослепления; то, что идеальная посредственность, которую воплощает мир литературы с его благонамеренной историографией, отвергнет ее, было очевидно: разве можно принять очевидное, абсолютное, неудобоваримое величие. Книгу Канетти, которая, как мало какие книги, пролила свет на нашу жизнь, долгое время почти не замечали, и Канетти мирился с положением непринятого писателя, проявляя твердость духа, за которой, возможно, скрывалась, при всей его тихой скромности, твердая, почти дерзкая уверенность в собственной гениальности.