Я упал на влажную траву — свободный, с перебитым позвоночником.
15
Вчера в полдень, в июльские календы, в канун дня, когда мне исполняется тридцать два года, я смотрел на золотой дворец Нерона, блещущий солнцем и глупым своим великолепием, дворец, где живет теперь другой император, и вдруг понял — Юния никогда не придет ко мне. Тот, каким я хотел ее любви, умер, и его больше нет.
И все равно я жду ее… Я смотрю на облака и вижу ее лицо, ее губы шепчут мне слова последнего утешения…
Я жду Юнию. Я хочу, чтобы она обняла меня… Чтобы она провела ладонью по моей щеке, и снова увидеть ее глаза, чтобы потом я отпустил ее и не боялся за нее.
Я устал бояться.
Татьяна Набатникова Тебя от ранней зари…
Татьяна Набатникова
Тебя от ранней зари…
Ни за что нельзя туда возвращаться. И всегда соблазн туда съездить. Наверное, я поддамся в конце концов. Но этого нельзя.
Я там родилась, но во втором классе меня увезли. Там жаркое лето, от зноя глохнешь.
Там болотная речка Беляй под высоким берегом, и внизу крадется неслышно и жутко темная вода.
Я однажды видела там русалку. Она зависла в воде над глубиной и, склонив голову, заплетала косу. Коса длинная, русалка доплетала ее под водой, под черной прозрачной водой, и подробно было видно, как она шевелила на весу ногами и стояла так без опоры в пустоте и не тонула. Раз ноги, значит, не русалка, но как можно так стоять? Русалка с ногами.
Мне все кажется, что я там не дожила. Хочется вернуться и дожить. Но этого нельзя делать.
Как она стояла в воде? Там с самого дна из мрака поднимался остролистый резун, там каждое лето кто-нибудь пропадал на невидимом дне, а она плела косу и висела без опоры. Стоячий Беляй: зовущая мертвая вода.
Когда я ее увидела, я поняла: вот сейчас войду в воду, оторвусь от дна и поплыву. И действительно поплыла.
Наверное, увидеть бы мне летящего человека — я бы взлетела. Ведь летала же я во сне, ведь откуда-то помнит душа атавизм полета. Осталось только увидеть, как это делается. Но люди забыли, и каждый не верит. Неужели не найдется никого, кто бы взял и полетел!
Мы уехали из-за отца: надо было его увозить оттуда подальше. С этого времени для него все и кончилось, хотя он тогда еще не знал, что все кончится, он, наверное, думал: подумаешь! Думал, наверное, природе не надоест подкладывать ему на тарелку.
А я и вовсе ничего тогда не думала. Меня укачивало на третьей полке общего вагона, отец зачем-то будил на стоянках в самой глубине сна и выводил на перрон. Разгуляешься, говорил он, ничего… Бесприютная тьма смыкалась позади огней, хотелось уснуть сначала — и я плакала, а он брал меня на руки, такую большую, и, не отрываясь от дальней тьмы, рассеянно говорил: «Ах, Ева, Ева». И снова со вздохом повторял: «Ах, Ева, Ева».