Светлый фон

А потом — скорая крышка тебе. И останется Леокадия совсем одинешенька с вечным камнем на шее: дочь наемного убийцы. Именно убийцы, а не какого-то борца за идею. Сроду он им не был…

Как снять с дочери этот тяжелый камень?

…С высокого берега сквозь смородинные кусты Витя с удивлением наблюдал, как Дударь бросил весла на борта, обеими руками поднял со дна лодки двухпудовый валун, служивший якорем и потому обмотанный веревкой, и долго его разглядывал, держа на коленях.

Потом поплыл дальше.

 

СИНЕКУРА ПОД УГРОЗОЙ?

СИНЕКУРА ПОД УГРОЗОЙ?

 

Приход и уход «племянника» породил у Леокадии совершенно угнетенное состояние. Мрачная подавленность чередовалась с внезапными приступами энергии, когда ей хотелось куда-то бежать и что-то предпринимать. Надо спасать себя! И наверное, еще кого-то! Она была набожна, и мысль о самоубийстве ей не приходила в голову, но и жить по-прежнему, а вернее, полусуществовать, словно заживо погребенной, она больше не могла ни часу.

То ей вспоминался выхоленный гость «оттуда» с его зловещим цинизмом и барским высокомерием, то приходили на память его наглые вопросы: «Сколько этих вшивых ублюдков в вашем классе?» Его прощальная небрежная реплика «Ну-с, доживайте, раз уж приспособились» повергла ее в окончательное смятение. Сказал словно о каком-то ничтожном биологическом подвиде, умудрившемся адаптироваться в немыслимой среде.

Она сутки пролежала без сна и еды, а назавтра пошла к отцу Иерониму. Пошла не таясь. Он откровенно растерялся, увидев ее среди бела дня на пороге кабинета.

— Что-нибудь случилось, пани Леокадия?

— Да, пан Иероним! Как вы знаете, мне здесь больше не с кем посоветоваться. А пришла пора получить совет… возможно, на всю оставшуюся жизнь.

Она была бледна и потому некрасива, а дрожащие пальцы походили на старческие. Она с необычной для нее краткостью и точностью изложила всю накопившуюся душевную боль и отчаяние от безысходности жизни. Она дала понять собеседнику, что он тоже повинен в ее внутренних шатаниях, раз сам позволил себе колебание в верности их обоюдной жизненной позиции.

— И что же, пани Лёдя? — осторожно спросил ксендз.

— Это я, я у вас спрашиваю — что? — почти крикнула Могилевская. — Вы долго руководили мною, почти с самой юности, так дайте напутствие и сейчас — перед скудной моей старостью. Мне пошел четвертый десяток, а я так ничего и не понимаю. Я почти не жила…

Ксендзом овладел страх. Не иначе, она решила идти с повинной. Отговорить ее? Только не это! Она все равно пойдет, но пойдет раздраженной на него, и тогда… О, женская злоба добра не помнит. Он высказал свои опасения вполне прозрачно: