Лёшка помусолил указательный палец и произнес приговор:
— Десять шалабанов. Подставляй лобешник.
— За что?
— За то, что врал.
— А с чего я должен тебе всегда правду говорить? — взъерошился я.
— А кто слово давал? Что будешь стараться быть честным! Мы оба давали. Тоже во сне?
— Слово — это уж потом. А про сон я сперва...
— Вертишься? — сказал он.
Мне ничего не стоило стряхнуть сандалики и взмыть на забор. Но... что-то в самом деле много я "вертелся" в эти дни. "Хитер ты, мой юный племянничек, не по годам", — вспомнил я дядю Борю.
А что я такого сделал? Ну, разок соврал, два схитрил. Так и раньше бывало, без этого не проживешь. Но... нет, не улетел я от Лёшки. Виноватость удержала меня грузом потяжелее сандалий. Будто обули меня в размокшие бахилы, которые не стряхнешь. Я переступил обмякшими ногами, зажмурился и наклонил голову. Тихонько попросил:
— Только без оттяжки...
Ждал я долго. Не дождался шалабана, открыл глаза. Лёшка смотрел серьезно и тоже как-то виновато. Он взял меня холодными пальцами за локти, придвинул поближе.
— Про Вальку Садовскую никому не говори, ладно?
Я налился горячей благодарностью до ушей, до глаз. До макушки.
— Лёшка, да я же понимаю! Лёшка, я...
— Ну ладно, — сказал он со вздохом. — А как это ты сделался такой? Прыгучий-летучий...
— Лёшка... я расскажу... Только не сейчас, ладно?
Рассказывать так сразу о ведьмах я не решался, а врать больше не хотел, противно.
— Ладно, — покладисто сказал Лёшка.
И мы пошли в наш флигель, на кухню, где на уютном таганке, в зеве русской печи, дядя Боря варил душистую картошку.