Так болезненны, так страшны были прикосновения людей друг к другу, что в близости, в тесноте уже трудно было отличить любовь от ненависти к тем, от кого нельзя уйти. Уйти нельзя было – обидеть, ущемить можно. А связь все не распадалась. Все возможные отношения – товарищества и ученичества, дружбы и влюбленности – опадали как лист; а это оставалось в силе. То корчась от жалости, то проклиная, люди делили свой хлеб. Проклиная, делили, деля, умирали. Уехавшие из города оставили оставшимся эти домашние жертвы. И недостаточность жертв (выжил – значит, жертвовал собой недостаточно), а вместе с недостаточностью – раскаяние…[933]
Хотя Гинзбург не изглаживает, изымая из своего блокадного опыта, такие беспощадные чувства, как боль, ненависть и обида, в вышеприведенное лапидарное описание она вкладывает, спрессовав, целые страницы аналитических рассуждений из «Рассказа о жалости и о жестокости». По своему обыкновению, она говорит о сильных переживаниях отстраненным, безличным тоном, сочетая аналитичность с лиризмом[934]. Но то, что она прибегает к редкому для нее уподоблению («опадали как лист»), гипнотическим повторам и «почти силлогизмам», придает стилю взаимоотношений, который здесь описывается, оттенок чего-то неизбежного[935].
Собственно, Гинзбург принимает за аксиому то, что среди переживших блокаду раскаяние было всеобщим явлением: «Для переживших блокаду раскаяние было так же неизбежно, как дистрофические изменения организма. Притом тяжелая его разновидность –