Ты желаешь мне сдержанности в «Спонгии»[1632], когда в «Спонгии» я ни слова не сказал о жизни Гуттена, о его роскоши, о пьянстве, о дерзком распутстве, о глупейшей его похвальбе, которой никто из друзей не в силах вынести, о расточительстве, о деньгах, отнятых у картезианцев, об ушах, которые он отрезал у двух проповедников, о разбое, который он учинил трем аббатам на большой дороге, за каковое преступление казнили одного из его слуг, и о других широко известных его преступлениях.
И это в то время как он, не будучи вызван на это ни одним моим словом, предав дружбу в угоду какому-то бездельнику, хуже которого ничего и быть не может, возвел на меня столько ложных обвинений, сколько только может наплести один негодяй на другого,
О вероломнейшем распространении письма архиепископу Майнцскому[1633] я говорю, не называя его имени; о другом вероломстве, которое было им допущено по отношению ко мне, я молчу. О том, как он добился от меня многих рекомендательных писем ко двору короля, когда сам уже был в заговоре против короля и желал воспользоваться именем короля для обольщения супруги![1634]
Так он поступил с том, кому я был столь обязан! Разве у меня нет права говорить против него? Однако меня же называют несдержанным! Чего хотят Отто[1635] с Гуттеном? Ни разу не задетый ни одним моим слоном, он так неистовствует!
Ты говоришь, что эти люди подобны мне. Я же считаю их не людьми, а фуриями — не хватает только, чтобы я признавал их подобными себе! Через таких-то выродков и может восстановиться Евангелие?! Это они и есть оплот возрождающейся церкви?! И мне следует присоединиться к их союзу?!
Но об этом более чем достаточно. Иоахим очень понравился. Досадно, что у Меланхтона не было возможности [приехать]. Господь Иисус да направит твой ум к решениям, которые достойны Его Евангелия.
В Базеле, наскоро, на другой день после майских нон 1524 г.
ЭРАЗМ—ЛЮТЕРУ [11 апреля 1526 г.]
ЭРАЗМ—ЛЮТЕРУ
ЭРАЗМ—ЛЮТЕРУ[11 апреля 1526 г.]
[11 апреля 1526 г.]Эразм Роттердамский Мартину Лютеру шлет привет. Твое письмо получено поздно[1636] ; оно не встревожило бы меня, даже если бы пришло чрезвычайно вовремя. Я не столь ребячески простодушен, чтобы после получения многих более чем смертельных ран удовлетвориться одной-двумя шуточками и тем, что меня погладили[1637]. Каков твой нрав, теперь ужо знает весь мир. Ведь ты так смирил свое перо, что до сих пор ни против кого не писал ничего яростное, гнуснее и злее. Здесь ты, разумеется, утверждаешь, что ты жалкий грешник, а в другом место требуешь, чтобы тебя считали богом. Ты пишешь, что наделен сильным характером и находишь удовольствие в своем замечательном доказательстве. Чего же ты не ополчился во всем своем δεινωσις[1638] против епископа Фишера Рочестерского[1639] или же против Кохлея?[1640] Они называют тебя по имени, донимают злословием, в то время как моя Диатриба рассуждала благопристойно. Какое значение для доказательства имеют все шутовские попреки, злостные наветы, будто я и αθεος[1641], и эпикуреец, и скептик во всем, что касается христианского исповедания, и нечестивец, и чего только нет! Все это я сношу без труда, потому что здесь нет ничего, что вызывало бы у меня угрызения совести. Я не хотел бы и дня прожить, думай я о Боге и о Священном писании не по-христиански. Если бы ты вел дело с большей горячностью, чем обычно, однако без неистовых поношений, ты восстановил бы против себя меньше людей. Ныне же, в полном соответствии со своим расположением ума, тебе было угодно запять этим треть тома. Насколько ты мне здесь уступаешь, показывает само дело. Ты приписываешь мне столько явных преступлений, в то время как Диатриба не хотела задевать ничего такого, о чем бы мир и так не знал.