В колонии было шумно. Дети бегали, кричали, стреляли из водяных пистолетов. Кто-то из них вечно плакал.
Если дети не ладили между собой, за них вступались родители. Ругаясь, они переходили на английский:
— Факал я тебя, Марат!
— А я, Владлен, — тебя, о’кей?!.
По вечерам чуть ли не у каждого бангало дымились жаровни. На полную мощность были включены транзисторы. Дачники ходили по территории с бутылками в руках. В траве белели пластиковые стаканы.
Если шум становился невыносимым, писатель кричал из окна:
— Тише! Тише! Вы разбудите комаров!..
Как-то раз Григорий Борисович отправился за покупками. Лавка находилась в пяти минутах ходьбы от колонии. Так что не было его около получаса.
За это время случилось вот что. Дети, играя, забежали в четвертое бангало. Сорвали занавеску. Опрокинули банку с настурциями. Разбросали бумаги.
Писатель вернулся. Через минуту выскочил из дома разъяренный. Он кричал соседям:
— Я буду жаловаться!.. Мои бумаги!.. Есть закон о неприкосновенности жилища!
И после этого:
— Как я завидую Генри Торо!..
— Типичный крейзи, — говорили соседи.
— У него, видите ли, ценные бумаги!
— Ценные бумаги! Я вас умоляю, Роза, не смешите меня!
— А главное — Торой укоряет. Мол, не по-божески живете...
Писатель стал еще более хмурым и неразговорчивым. Уходя, вешал на дверь замок. Новые шторы в его комнате были опущены до самого подоконника.
По выходным дням колония становилась многолюдной. Приезжали отцы семейства, знакомые, родственники. У писателя, видимо, родственников не было, да и знакомых тоже. Лишь однажды его навестил молодой американец с кинокамерой.
Шел август. Дни стояли мучительно жаркие. Только вечерами бывало прохладно.