Или, как сказал святой Игнатий, «я пшеница Божия и пусть буду измолота зубами зверя, чтоб стать чистым хлебом Господним». А тут что? «Даже атаман разбойников, предводитель шайки негодяев, и тот никогда не бывает предан своей сволочью, если только он сам не предавал их». Это Порфирий, лютый ненавистник Христа и христианства, сказал об апостолах! Да разве вы первый иронизируете насчет Петра? «Как может быть фундаментом Церкви тот, который, из уст какой-то жалкой рабыни услышав слово “Иисус”, так смертельно перепугался, что трижды нарушил свою клятву?» Это тот же Порфирий. А сам Христос? Помните? «Разбудив их, начал ужасаться и тосковать и сказал им: “Душа моя скорбит смертельно, побудьте здесь и бодрствуйте со мною”». И еще: «Отче, все возможно Тебе, пронеси сию чашу мимо меня». А на кресте: «Или́, Или́, лама́ савахфани́, Боже мой, Боже мой, для чего ты оставил меня», — а в некоторых рукописях и того резче: «Зачем ты унижаешь меня». А потом эта мольба: «Жажду!» И добрые палачи суют ему губку с уксусом. Где, в каких житиях вы найдете подобное? Недаром же другой ненавистник, Целий, тот уж прямо ехидничает: «Если уж сам решил принять казнь, повинуясь Отцу, так что ж звать его на помощь и молить об избавлении: “Отец, да минует меня чаша сия”? Почему он не стерпел на кресте жажду, как ее часто переносит любой из нас?» А тот же Порфирий еще добавляет: «Все эти речи недостойны не только сына Божьего, но даже просто мудреца, презирающего смерть». Увы, все это так. И ответ только один: «Се — человек!» И ничего с этим человеком евангелисты поделать не смогли! Не посмели!
— А хотели?
— Ну конечно хотели! «Трижды и четырежды, — пишет Целий, — переделывали они первую запись Евангелия, чтоб избегнуть изобличенья!» Да! Самого страшного из изобличений — изобличения в правде. И все-таки это вот немощное, мятущееся, бесконечно человеческое, болящее вычеркнуть не посмели! И Бог — немощный и слабый — все равно остался Богом! Богом людей. Понимаете? Да нет, где вам понять!
— Да нет, понимаю, — серьезно заверил его Корнилов. — И вот знаете, что мне сейчас вспомнилось? Лессинг писал где-то, что мученик — самая недраматическая фигура в мире. О нем и трагедии не напишешь. У него ни поступков, ни колебаний, ни переживаний — одно терпение. Его мучают, а он терпит, его искушают, а он молится. Тьфу! Тоска! Но вернемся к нашим баранам. Значит, свидетели зашились?
— Так зашились, что приходилось отпускать подсудимого. Но, как говорится, не для того берут, чтоб отпускать. Председательствующий обращается к Иисусу с заклятием. «Заклинаю тебя Богом живым, — говорит он, — скажи нам, ты ли Христос, сын Божий!» О! Это уже крупнейшее нарушение закона. С таким заклятием можно было обращаться только к свидетелям. Если бы Христос теперь отрекся или ответил на вопрос председателя как-нибудь эдак невнятно, двусмысленно — его обязаны были отпустить. Но он чтил дело своей жизни больше самой жизни, больше матери, сестер и братьев, закона и храма, и в этот самый страшный момент его жизни он не посмел! — слышите, просто не посмел! — это дело предать. Ведь скажи он только: «Нет, я совсем не тот, за кого выдали» — и все! Синедрион победил. Семьдесят два судьи, а за ними стража, свидетели, секретари, служки, в общем, человек сто, вся орава их торжественно выводит его на площадь. На ту самую площадь, где он проповедовал, ставят перед толпой и учениками и провозглашают: «Мы судили сего человека и нашли, что он чист. Он никогда не выдавал себя за Христа, он не обещал вам от себя царство Божье. Он только по своему уму и разумению толковал вам пророков, а вы его не поняли». И всё. И Христа нет. В мире ничего не состоялось. История прошла мимо. А он знал, что такое искушение когда-нибудь наступит и надо его преодолеть смертью, но умереть осмысленно и свободно, не как Сенека Христианствующий, а как сын человеческий.