— Нормальный отряд, — крикнул со своей койки боец Дылдин, обнимавший сестру Чапыгину.
— Я вижу, — сказал Громов. Отчего-то его перестал раздражать бардак. Видимо, чем ближе была Москва и отпуск, тем меньше в нем оставалось казарменного и уставного духа.
— Да ни хрена ты не видишь, капитан, — тоскливо сказал Волохов. — Что ж я, не слышал про тебя? Слышал. Ты у нас есть главный зубец, слуга царю, отец солдатам.
— Ну, не главный.
— Какая разница. Важно, что зубец. И никак ты не поймешь, капитан, что вся твоя служба псу под хвост. Не зависит ничего от твоей службы, понял? Ты едешь по кругу и думаешь, что исполняешь долг. А исполняешь ты мотив на шарманке, понял?
— А чего еще исполнять-то? — миролюбиво сказал Громов. — Шарманка — тоже музыка.
— Наливай да пей, — ответил Волохов. — Я с тобой с трезвым разговаривать не буду.
4
4
— Тут видишь какая вещь, — говорил Волохов через полчаса, когда они уже ополовинили двухлитровую бутыль. — Помнишь — хотя откуда тебе помнить, зубцу… Был такой Устрялов, сменовеховец. Слышал, может.
— Кое-что и мы, зубцы, слышали, — сказал Громов спокойно.
— Ну, тогда знаешь, — обрадовался Волохов понимающему собеседнику. — Ты ведь помнишь, что они с белоэмигрантами спорили: сменовеховцы талдычат, что Сталин будет красным царем и коммунисты возродят империю, а белые — что Сталин Россию губит и ничего от не осталось. Я все думал — кто прав? А перед войной допер, что правы обе стороны. Все хорошее он да, погубил. А во всем плохом — полная преемственность, стопроцентное престолонаследие. Это и есть отрицательная селекция в действии. Заметь, что у последней революции все то же: говно в полной неизменности, а все приличное, что в совке было, — полный привет, съелось. Знаешь, почему это?
— Да во всякой революции приличное первым гибнет, — сказал Громов.
— Ни черта подобного. Это ЖД наврали, когда им надо было ту революцию обосрать. Механизм простой: я тебе уже докладывал — тут четыре фазы. Так вот, к этой четвертой фазе успевает нарасти кое-какая сложность. Культура, отношения, опыт, как хочешь назови. В стареющем цикле есть своя прелесть: душно, конечно, и потолок низкий — все как в старой оранжерее, где уже подтухает почва и плесень по краям. А потом ломается все это дело. Все приличное, что успело нарасти за время оттепели и застоя, — раз! — и к черту. Это приличное — оно всегда нарастает где-то с шестидесятых по восьмидесятые. А потом культурный слой сдирается — и опять поперла голая борьба дурного с отвратным. У меня, правда, недостаточно это обосновано насчет Алексей-Михалыча… Но, знаешь, и при нем бывали вещи здравые. Петр все повытоптал, насадил и хорошего, и плохого поровну, но дикость осталась — она же нужна ему была, дикость. Без нее разве бы он столько всего перевернул? А все здравое, что было в допетровской Руси, все, на что молились потом хомяковцы, — под корень. При Александре революция была убогонькая, так что ниспровергать ничего не стали. Так, забыли. Державина с Херасковым как и не было. Ну, а про двадцатый да про наш ты сам все должен видеть. Штука в том, что революции учащаются, а восстанавливаться все трудней. Так что каждый раз труба немного пониже и дым чуть пожиже. Вот почему выживает все худшее: так в ритме заложено. Чуешь?