Кнуд Ромер НИЧЕГО, КРОМЕ СТРАХА Роман
Кнуд Ромер
НИЧЕГО, КРОМЕ СТРАХА
Роман
Я всегда боялся маминого отчима — и ничего, кроме страха, перед ним не испытывал. Для меня он всегда был Папа Шнайдер. Носил ли он двойную фамилию, или как его звали по имени, я не знал, да мне все равно никогда бы не пришло в голову так его называть. К таким людям по имени не обращаются.
На лице у Папы Шнайдера были километровые шрамы, и все — на левой щеке. Это были следы поединков, еще с прошлого столетия, когда он состоял в Schlägerverein[1]. Там противники с невозмутимым видом становились друг против друга, убрав левую руку за спину, и — честь превыше всего — не раз попадали друг другу клинком по лицу.
У него были черные с проседью гладкие волосы, открытый лоб, и всякий раз, встречаясь с ним взглядом, ты чувствовал, что бросаешь ему вызов: Sie haben mich fixiert, mein Herr[2]. Взгляд его был пронзительный, упорный, и я не уверен, что существовал на свете человек, который легко бы этот взгляд выдержал. Исключением была бабушка. Ей одной удавалось смотреть Папе Шнайдеру в глаза — у мамы это не получалось. Бабушка была его единственной слабостью, тщательно от всех скрываемой, а все остальное в нем было жестким и непроницаемым.
В столовой, в доме моих родителей, где над столом висела картина в золотой раме, Папа Шнайдер царил безраздельно. На картине была изображена лесная полянка: Папа Шнайдер сидит с книгой на траве, глядя прямо перед собой, рядом бабушка с младенцем на руках, а мама, еще девочка, играет с охотничьей собакой Белло. Книга, ребенок и собака — вот вам распределение ролей: Папа Шнайдер символизировал духовность и культуру, удел женщины — рожать, а дети ближе всего к природе и их, как и собак, следует дрессировать.
За столом я всегда сидел выпрямившись, положив руки на стол и заправив салфетку за воротник, как будто Папа Шнайдер сидел рядом и наблюдал за мной. Если бы я совершил какую-нибудь оплошность, разрезал картофелину ножом или открыл рот, когда меня не спрашивали, он бы, не раздумывая, воткнул мне в бок вилку — я в этом не сомневался.
Папа Шнайдер был самый суровый человек из всех, кого я когда-либо знал, он воплощал в себе все строгое и безжалостное, все, что причиняет боль. Он был застегнутой верхней пуговицей на рубашке, острыми зубьями мокрой расчески. Он был разбитыми коленками и страхом опоздания. Нет, я не смог бы назвать его по имени, да и никто другой не решился бы.
Не думаю, что кто-нибудь вообще знал, как его зовут, или задумывался об этом. Отчим моей мамы хранил в себе свое имя как страшную тайну — и как тайную безумную надежду. Потому что, если бы в один прекрасный день он услышал, как к нему обращаются по имени, он бы точно знал, кто это. Единственным, кроме него самого, кто знал его имя был Господь Бог.