Мирча Беслан сделал паузу, и вступили трубы оркестра - хоть их и не было слышно, о мощи вдува можно было судить по багровым от напряжения лицам трубачей. Я поглядел в темноту за окном и подумал - ну что ж, реквием как реквием, не хуже любого другого…
Только вдруг это и правда реквием? Может быть, Иштар просто нужен еще один язык?
Меня охватил жуткий, ни с чем не сравнимый ужас. Впрочем, я знал, что в наши дни это обычное чувство, и подводить под него рациональную базу глупо.
Придется привыкать, и все. В коридоре пробили часы. А теперь, понял я, действительно пора. Как там пели до Беслана?
"Я хотел бы пешком, да видно мне не успеть…" Мой ум нарисовал обычный наглый маршрут: через дымоход к звездам. Встав с кресла на черные мозолистые кулаки, я кое-как разбежался по пульсирующей комнате, бросился в зев камина, выбился по трубе в холодное небо и медленными кругами стал набирать высоту.
Вокруг летели крупные, но редкие хлопья снега, и сквозь их белую пелену огни Москвы просвечивали особо таинственно и нежно. Город был так красив, что у меня захватило дух. И через несколько минут в моем настроении произошла перемена. Ужас исчез; на смену ему пришли умиротворение и покой.
Помнится, Ганс Ульрих Рудель испытал нечто подобное в рождественском небе над Сталинградом - когда мысли о войне и смерти вдруг сменились сверхъестественным чувством безмятежного мира. И, пролетая над коптящими в снегу танками, он запел: "Тихая ночь, святая ночь…" Было слишком холодно, чтобы петь. На дворе стояло другое тысячелетье, и под моим крылом коптили не танки, а иномарки спешащих за город халдеев. Да и ночь вокруг, если честно, не отличалась святостью. Но все же мир был прекрасен, и я дал себе слово, что обязательно задокументирую эту секунду со всем тем, что чувствую и думаю - сделаю, так сказать, мгновенный слепок своей души, чтобы никогда не забыть этот миг. Я напишу об этом снеге, думал я, об этом сумраке и о таинственных огнях внизу.