Светлый фон

Интеллектуальная ценность этого спора — независимо оттого, какая из спорящих сторон получает перевес в ту или иную эпоху, — слишком велика, чтобы я желал разрешить его одним или другим образом. Более того, развиваемый в этой книге подход, как мне кажется, делает невозможным присоединиться к любому из этих противоположных воззрений.

На первый взгляд кажется, что приводившиеся выше примеры образного посредствования между языковым выражением и смыслом говорят в пользу точки зрения об отдельности «мысли» от «языка», смысла от его текстуального воплощения. Как мы видели, говорящим удается, по крайней мере на некоторое время, успешно регистрировать поступающий извне языковой материал либо даже самим порождать адекватное по своей композиции высказывание, частично или полностью выключив установку на понимание и смысловой контроль над этим высказыванием.

Если процесс регистрации языкового материала может происходить при отсутствии установки на понимание, то равным образом возможно себе представить и противоположное состояние, когда понимание существует отдельно от языкового материала, из которого оно было извлечено.

Эффектный пример того, до какой степени может доходить отделение смысла, полученного из речи, от самой этой речи, приводит Элиас Канетти в автобиографической книге «Die gerettete Zunge». Автор провел первые четыре года своей жизни в Болгарии, в буржуазной еврейской семье. В доме говорили на двух языках: ладино (архаическая версия испанского, сохранившаяся в среде выходцев из Испании) и болгарском, на котором общались с прислугой, не знавшей никакого другого языка. Впоследствии семья переехала в Вену, так что в конце концов (начиная с семилетнего возраста) немецкий язык сделался родным языком писателя. Канетти вспоминает о своем детстве в Болгарии — как по вечерам, когда взрослые уходили в гости, он оставался в доме с девочками-служанками. Они усаживались в темной комнате и рассказывали друг другу страшные истории про привидения и вампиров — несомненно, рассказывали по-болгарски. Эти рассказы сохранились у него в памяти с исключительной свежестью и яркостью, так что и несколько десятилетий спустя он мог их пересказать в подробностях. Однако болгарский язык, который он понимал ребенком, был им впоследствии полностью забыт; истории, слышанные в детстве, он «помнил» по-немецки, то есть на языке, который в то время, когда он их слышал, был ему абсолютно незнаком. Примечательно в этом случае то, что воспоминание сохраняет языковое воплощение: это не просто неартикулированные образы-картины, которые каждый помнит из раннего детства, но именно «истории», смысл которых неотделим от связного рассказа. Поэтому, когда языковой материал, в котором первоначально воплощались для субъекта эти рассказы, исчез из его сознания (во всяком случае, из того аспекта сознания, в котором он способен дать себе отчет), это не означало исчезновения рассказов как таковых: они перевоплотились в другой языковой материал, в то время ему неизвестный, но впоследствии ставший его родным языком. Ребенком он ничего бы не понял, если бы услышал эти истории по-немецки; взрослым человеком он ничего бы не понял, если бы услышал их по-болгарски. Но полная смена языкового воплощения не нарушила непрерываемое единство смысла.