Вместе с тем мы соприкасаемся здесь с техникой довольно затейливых набоковских пазлов. Странная, вроде бы, трансформация пушкинского Пугачева в человека с ассирийской бородой навеяна стихотворением М. А. Кузмина «Конец второго тома» (1922), где изображен был «
Кстати, отзвук пушкинского «Выстрела» доносится не только в концовке рассказа 1926 года «Бритва», на что указал Ю. Левинг (2: 730), но и в последней строфе более позднего сиринского стихотворения «Неродившемуся читателю» (1930), написанного от лица «опрятного и бедного» поэта – такого же горделивого и холодного, как бедняк Сильвио, и столь же неотвратимого в своем отсроченном возвращении: «Я здесь, с тобой. Укрыться ты не волен. / К тебе на грудь я прянул через мрак. / Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк / из прошлого…
К сожалению, при изучении набоковских романов 1930-х годов пока что недостаточно было прослежено даже сильнейшее воздействие, оказанное на них Гоголем, хотя вопрос о нем очень рано затрагивали такой вдумчивый комментатор, как П. Бицилли. В последние десятилетия заслуживают внимания проницательные наблюдения А. Долинина и О. Сконечной по поводу гоголевских реминисценций в «Отчаянии» (3: 763, 773); и еще в 1994 году Г. Шапиро обнаружил кое-какие аллюзии на «Мертвые души» в «Приглашении на казнь» – в частности, переклички между образом Чичикова и м-сье Пьера[589]. От исследователя ускользнули, однако, еще более прозрачные ассоциации – например, то, что жуликоватое поведение м-сье Пьера в шахматном поединке отсылает памятливых читателей к эпизоду с Ноздревым, играющим с Чичиковым в шашки. В. Полищук в своем комментарии к «Королю, даме, валету» эротические фантазии Франца, мысленно группирующего черты разных прелестниц в единый оптимальный образ, остроумно сравнила с матримониальными грезами гоголевской Агафьи Тихоновны[590].