Усилия героя оправдает «единственная красота ландшафта» на отдаленном пригорке – «окруженный голубизной неба круглый, румяный газоем, похожий на исполинский футбольный мяч». Так в индустриально-спортивном обличьи возникает мандала, знамение индивидуации по К. Г. Юнгу: светлый круг или шар как символ обретаемой самости, цельности и центрированности – символ божественного начала в душе, ее солнце.
Сторонясь прихотливых спекуляций аналитической психологии, я все же разделяю то мнение, что ее известные методологические пороки ничуть не дискредитируют фундаментальной юнговской доктрины об архетипах и коллективном бессознательном – и было бы ошибкой игнорировать ее применительно к «Отчаянию» лишь на основании пренебрежительных замечаний Набокова, не более достоверных, чем душевные излияния его героя перед Феликсом. Только что приведенные сцены романа допустимо сопоставить с судьбоносным сновидением Юнга, которое впервые побудило его изучать мандалы и которое я пересказываю тут по классической компиляции Аниэлы Яффе. Когда-то, в пору невзгод, ему приснилось, что он оказался в отвратном и грязном Ливерпуле, расположенном почему-то наверху, на скале. В промозглом ночном тумане Юнг вместе с земляками-швейцарцами взобрался по крутым улочкам к его центральной площади – а посреди нее увидел «круглый пруд» с сияющим островом в центре; тогда же он услышал, что где-то рядом и непонятно зачем живет какой-то «другой швейцарец». С этим сновидением, торжественно констатирует Юнг, у него «было связано ощущение некой окончательности, завершенности»[640]. Видимо, «другой швейцарец» функционально соответствует столь же неожиданному двойнику Германа. И в последующих эпизодах романа, да и в других набоковских текстах – например, в рассказе «Облако, озеро, башня» (набор идеальных мандал) – найдется еще немало поразительных совпадений с Юнгом, у которого запечатлены, среди прочего, буквальные встречи с двойником – мертвым или, напротив, властителем жизни. В «Отчаянии» полубезумный герой – реализуя в придачу футбольный мотив, – носком ботинка скинет картуз с головы бродяги – и с восторгом узрит свой (мнимый) образ и подобие: «Герман нашел себя» (3: 425), – скажет он.
Тем не менее в историко-литературном плане Набоков опирался, повторюсь, в первую очередь на соприродные ему романтические традиции – на романтический же манер оспаривая их. И здесь нам необходимо будет вернуться к судьбоносной встрече, заново взглянув на ее стадиальность, в которой иллюзорная теофания скоординирована была с поступательно-демиургическим процессом.