Казусный пример сходного рода являет собой, однако, и портрет самого Германа, который вознамерился написать любовник его жены Ардалион. Сам по себе этот убогий персонаж – еще одна уводящая в сторону пародия на романтизм, точнее на избитый типаж художника как заместителя Творца; а между тем в этом своем профессиональном амплуа Ардалион травестийно дублирует именно Германа, на тот же романтический манер соперничающего с Создателем. Ожидаемое завершение собственного портрета герой решает синхронизировать с будущим окончанием совсем иного «произведения», то есть с убийством Феликса как искомым обретением своего точнейшего подобия, которым станет «покой лица, художественное его совершенство»: «Я поставил себе срок: окончание портрета». Однако живописцу никак не удается запечатлеть «трудное лицо» модели – вроде того, как св. Терезе никак не удавалось уловить черты божества: «В нем есть что-то странное, – сетует Ардалион. – У меня все ваши линии уходят из-под карандаша. Раз – и ушла». Нет пока и глаз на портрете. Цель недостижима – и не только из-за бездарности Ардалиона, но по причинам метафизического свойства. В ночных галлюцинациях Герману мерещится его собственное отражение в воде, но не застывшее, то есть идеальное, а «исковерканное ветровой рябью – и я вдруг замечал, – говорит он, – что глаз на нем нет»; причем эта фраза тут же дополняется репликой из другой сцены: «„Глаза я всегда оставляю напоследок“, – самодовольно сказал Ардалион».
С одной стороны, Герман непроизвольно пародирует собой неуловимое для целостных изображений божество; с другой, он, живущий в текучем мире подобий, просто не имеет самоценной незыблемой личности, духовного ядра. Итоговый портрет (в «модерном штиле») окажется не более схож с оригиналом, чем убитый Феликс, которого он по недоразумению считает своей копией.
На деле Герман одержим не столько атеистическим задором, сколько мыслью о соперничестве с Творцом. Чтобы лучше разобраться в этом обстоятельстве, нам придется вспомнить и о барочно-романтическом взгляде на художника (поэта и пр.) как на «второго бога», который подражает Книге Бытия с ее одушевленным «образом и подобием», замыкающем Шестоднев. Представители Золотого века, под совместным воздействием Библии и немецкого идеализма, славословили такой креационистский итог как конечную цель государя или писателя, сумевшего, подобно Господу, в собственном создании воплотить свой (либо, шире, национальный) дух. Такой подход отличал, например, любомудра С. Шевырева: «Как в миг созданья вечный Бог / Узнал себя в миророжденьи, / Так смертный человек возмог / Познать себя в своем твореньи»[645]. М. Деларю в своей версии imitatio Dei тоже отождествлял творческий акт с усладительным самоотражением автора, несущим ему нарциссический покой: «И верю я: восторгов муки / Мне принесут желанный плод, / И эти образы и звуки / Одно созданье обоймет: / Душа с покоем вновь сроднится / И