Светлый фон

Вероятно, именно здесь Набоков действительно близок был не только А. Бергсону, но и Р. У. Эмерсону с его парадоксально-пантеистическим трансцендентализмом. В конце концов, при всей его изумительной самобытности, Набокова отличала извечная двойственность романтической школы (включая ее модернистскую аватару в первой трети XX века), которая в переменчивых пропорциях свои заостренно дуалистические тенденции смешивала с противоположными – пантеистическими – установками. Попыткой компромисса между ними стало то, что Флоровский, говоря еще о теософии александровского времени, впитанной ранними русскими романтиками, назвал платонизирующим гностицизмом.

У Набокова подобная двойственность распространялась, в духе времени, и на механические игрушки, включая кукол, что особенно заметно было, конечно, уже в «Короле, даме, валете». Тот враждебно-гностический показ опредмеченных персонажей, что решительно возобладает затем в «Приглашении на казнь», снова ставит вопрос и о его конкретных литературно-исторических предпосылках. Здесь нам поможет ценное наблюдение О. Сконечной, которая в комментариях к роману продемонстрировала, что сама связь темы предстоящей казни с фальшивым, злобным царством игры и кукол у Набокова восходит, среди прочего, к знаменитому «Рассказу о семи повешенных» Леонида Андреева:

И с первого дня тюрьмы люди и жизнь превратились для него в непостижимо ужасный мир призраков и механических кукол… (4: 615).

И с первого дня тюрьмы люди и жизнь превратились для него в непостижимо ужасный мир призраков и механических кукол… (4: 615).

Логично предположить, что за этой трактовкой стоит именно гофмановская традиция, которая бурно пробудилась как раз в начале XX столетия – и вскоре, под влиянием ошеломительных индустриально-информационных новаций, эволюционировала в пресловутую роботехнику, чреватую «бунтом машин» и пр. В ярком докладе на Набоковских чтениях 2015 года «Реквизит пуппенмейстера: предметный мир Владимира Набокова»[672] В. Полищук убедительно показала, что враждебные куклы, стерегущие Цинцинната, отчасти восходят к гофмановским автоматам. Мне остается добавить, что и те, в свою очередь, суть изделия гностического демона-демиурга, ставшего на земле механиком или оптиком[673].

Многоуровневый философски-эстетический разбор «Приглашения на казнь», проведенный Александровым в третьей главе его книги[674], сам по себе приглашает к расширенным поискам метафизического субстрата романа. Они привели меня к тому выводу, что его религиозно-философский строй наиболее энергично стимулирован был древнеиндийской мыслью, вобравшей в себя и дуалистический, и монистический слои, – как, в той или иной степени, все мировые религии. Конечно же, я не берусь затрагивать бездонный вопрос, насколько и сам гностицизм и платонизм подпитывались индийской мыслью, – но для набоковской их рецепции она окажется решающим фактором.