Колька ходил на лед устанавливать шашки вместе с Петром. С тех пор, как начал он получать письма Елены, Лемех насупился, стал еще замкнутей, молчаливей. О Стожарске не заговаривал. Видимо, полагал, что отныне его и Колькино горе не равны меж собой. Елена служила для друга проблеском будущего в тяжелом и горестном настоящем, тем проблеском, которого не было у него, у Лемеха. А скрытая логика людских привязанностей такова, что горе тянется к горю, горе беседует с горем, ибо у каждой радости собственный, не понятный другим язык.
Но внешне дружили по-прежнему, как вообще дружили со всеми. Все меньше оставалось черноморцев на Лисьем Носу. Ушел на плацдарм Чирок, умер от вражеского осколка Егоров — хоть и не с Черного моря, а все же свой; затем погибли еще пятеро. Повел свой жестокий счет и голод — солдатское кладбище на Лисьем Носу росло.
Оставшиеся в живых давно сдружились с балтийцами. Да и кого интересовало теперь, кто, когда и откуда пришел! Вместе делили осколки и сухари, вместе делили смерти, поэтому стали одною судьбой дороги матросов: и тех, кто дрался за Буг и Херсон, и тех, кто с боями прошел от Либавы и Таллина.
Только корабли хвалили по-прежнему: каждый свои. Из бесконечных рассказов друзей Колька знал уже почти весь состав Балтийского флота. Крейсер «Киров», линкоры «Марат» и «Октябрьская революция», которую ласково называли здесь «Октябриной», минзаги, эсминцы, сторожевые корабли — те самые «сторожевики», «эскаэры», что на каждом флоте, наверное, именовались среди матросов «дивизионом плохой погоды»: «Тайфун», «Ураган», «Туман», «Шторм», «Шквал», «Метель» — и так без конца. Знал подробности трагического и в то же время отважного перехода Балтийского флота из Риги и Таллина в Финский залив летом сорок первого года. О том, как гибли транспорты с эвакуированным населением, как взрывались на минах подводные лодки и уходили в пучину со всем экипажем. Много раз слышал он и о том, как в этом походе один из эсминцев, заметив торпеду, идущую в крейсер, подставил свой борт под нее — сам погиб, но спас могучий и новый корабль. А с какою гордостью вспоминали матросы и о другом эсминце! Тот, имея на палубе около сотни шарообразных мин, подготовленных к постановке, погнался в Ирбенском проливе за вражескими кораблями, среди которых был вспомогательный крейсер. Немцы не выдержали атаки и отошли… И уж, конечно, знал он наперечет всех балтийских командующих. Галлер, Трибуц, Рааль — эти фамилии советских адмиралов звучали как-то не по-русски и потому немного таинственно, отвлеченно, словно далекая и полупризрачная романтика времен великих морских сражений — времен де Рюйтера и Трафальгарского боя. Откуда знать ему было, что многие из таких имен — Грэн, Пуассон, Белли, Бэрг, точно так же, как Беллинсгаузен, Крузенштерн, Литке — принадлежали старинным русским морским династиям, ведущим свою родословную чуть ли не от флотилий Петра Великого. На Черном море все казалось понятней и проще: названия заливов и бухт — в отличие от финских, о которые сломаешь язык, и уж конечно фамилии: космофлотом Октябрьский, командующий Одесским укрепрайоном контр-адмирал Жуков, прославленные командиры, о лихости и бесстрашии коих среди матросов ходили легенды: Гущин, Ярошенко, Годлевский… Да и сама история Черноморского флота покоилась на извечных простых именах: Федор Федорович Ушаков, Михаил Петрович Лазарев, Павел Степанович Нахимов. Даже имя лейтенанта Шмидта, расстрелянного неподалеку от Стожарска и потому известного всем рыбакам и мальчишкам на побережье, — Петр Петрович, — делало этого лейтенанта с немецкой фамилией удивительно русским, а порою и украинцем, потому что старые рыбаки, вспоминая восстание на «Очакове», говорили мягко и нежно-певуче: Петро Петрович.