Светлый фон
Онегина

Петрарка говорил, что поэзия ничем не отличается от богословия; и великий Кузанец: …ум животворяще находится там, где находится животворимое им; Кузанец чуть ли не первым утверждал первенство творчества пред познанием; может статься, и прав Малыш, говоря, что мы не понимаем книгу Евгений Онегин; сопряжение количественности времени и пространства дарует нам конкретность, но живёт и конкретность-невидимка: где живёт наполненность мира, а её, живую наполненность, заметить можно в очень немногих книгах; лучшие умы понимали загадочный тезис Аристотеля о подражании природе как требование подражать Творцу, то есть творить мир, и Пушкин, простите мне косноязычие, устроивал, творил мир, понимание которого отвечало его, Пушкина, потребности в понимании мира; его загадки – загадки его понимания и приближения к истине: вот, к примеру, как умело и жёстко поломал он гармонию романа, хвала вам, девяти каменам, и никаких девяти камен, и насколько истинней, и во много раз просторней стал роман; всякий истинный роман, клубящийся его гром, открывает нам, всего-навсего, новую форму природы; и Пушкин знал, что он мир творит, я в жизни видел лишь начало… – …умираю я, как Бог средь начатого мирозданья. Его друзья, любимые женщины, и прочие его современники, в меру уничижительная, по-моему, кличка, не увидели в романе ничего крайне уж примечательного, Карамзин: … живо, остроумно, но не совсем зрело, Карамзин, екатерининский поручик гвардии и екатерининских времен мартинист, был гений своего времени, времени взятия Бастилии, и время своё огорчительно пережил; умён, и умён на устаревший лад, и по поводу Узника пушкинского, Сижу за решёткой в темнице сырой, может быть, величайшего в русской поэзии стихотворения, Карамзин: …как в его душе, так и в стихотворении нет порядка; просто – иная душа, и порядок мира иной, и время уже приступало иное: когда громаднейший, и наизамученнейший в мире народ начнёт Узника петь, по тюрьмам; вот-те и Бастилия. Карамзин-стихотворец весь в веке Екатерины, блажен, блажен народ, живущий в пространной области Твоей… там трон вовек не потрясётся, где он любовью бережётся, и где на троне Ты сидишь, Карамзин, где он говорит с дамами, говорит о любви, весь ещё куртуазность и жеманство, чуть ли не Версаль при Короле-Солнце, хотя и встретишь строчку неожиданную, о вы, в которых я привык любить себя, Карамзин решительно не мог понять прелести первых глав Онегина, участники той жизни, кто помоложе, тоже роптали, им хотелось вкусить наконец романтизма, в начале-то восемьсот тридцатых годов, и даже те немногие, кто романом очаровался, очаровались им как игрушкой, виньеткой, мы нынче благоговейно признаём в нём музейную иль живую, головокружительность гения, воздушная громада… как облако, и немногое в нём понимаем, Тынянов явился последним, и первым, кто сказал нечто умное и здравое о романе, Малыш убеждён, что мы ещё не умеем понять роман, что он так же нам внятен, как Пифагору звучащее в начертании окружности интегральное исчисление, убеждён, что роман сей есть игра гения, о причине и задаче которой догадаются те, кто придёт жить много позже нас, им повезёт, им доведётся быть умней, красивей и счастливее, так что разгадки все ещё впереди, а пока что: …несколько занёс нам песен райских, чтоб, возмутив бескрылое желанье… узнаваема ли сущность через причину или через результат? вряд ли, и различение между внутренним смыслом и внешним явлением этого смысла тоже занятие тёмное, и лишь у Пушкина, где он говорит о полезных нам частностях, текст пиитический умеет достигать мучительного, высшего напряжения, не утрачивая ошеломительной внятности, здесь действует точность, возведённая в ранг едва ль не орудия пытки, в начале жизни мною правил… мною правил прелестный, хитрый, слабый пол, и далее, взгляните: как сопрягает он закон и произвол, где произвол вменяется в закон, да ещё доброю волей, тут есть над чем призадуматься; тем паче, что тремя строчками ниже является вам и всё ослепляющий, и всё затемняющий термин Божество; вот, уместите в одну упряжку эти четыре понятия; а далее, какие, истинно чудо, стихи: …и сердцу женщина являлась каким-то чистым божеством… сияла совершенством. Ея любовь казалась мне недосягаемым блаженством. Жить, умереть у милых ног, вот разве что умереть, умереть, ибо истинная любовь вечно есть гибель; ибо прикасается к истине: …и гаснуть, вот блаженство… – …меня мертвит любовь, в восьмой главе, в осени тёмной и чумной восемьсот тридцатого, в осени чумной и кровавой и чёрной восемьсот тридцать первого с блаженством рифмуется вновь совершенство, сияла совершенством; когда Микельанджело учреждал сонет, где низкий люд низводит красоту до вожделенья, то был трижды и категорически неправ, не о красоте может идти речь, и девка красива; да ещё как красива: божественною красотой может быть красива, о сколько женственности в ней, и божества, и потаскухи; речь идти может лишь о совершенстве: подле которого жить невозможно; и во второй строфе всё переменивает: вдруг её я ненавидел… с тоской и ужасом, запомните эти тоску и ужас, в ней видел созданье злобных, тайных сил… всё в ней алкáло слёз и стона, питалось кровию моей, ежели ваш любезнейший Пень, каким, кстати, отделом он заведет в уважаемом вашем журнале? ежели он находит эти стихи скучными, то он, вероятно, мертв, зомби, который умер и его подняли и заставили трудиться; я говорила, кажется, что гений каждому и в укор, и указ? конечно, нет; гений никому не укор и не указ, он несколько занёс нам песен райских, для чего же огорчаться; и конечно, чтó пользы, если Моцарт будет жив, и новой высоты ещё достигнет. И вот взгляните, чтó происходит во второй строфе, где божество остаётся божеством, лишь переступив легко в свою противоположность: уже дьявол; уже кровию моей; а тоска и ужас: всё то же ощущение гибели, но уже оборотной стороною блаженства; вóт как думал и чувствовал этот злодей; а уж что там писать, писать он умел от Бога; и в следующей строке: мрамор, перед мольбой Пигмалиона, мрамор ещё холодный и немой, но вскоре жаркий и живой; вы чувствуете, что он делает? категорически поперёк противопоставления божественного и дьявольского он прочерчивает линию, противопоставление неживой природы и жизни; и узлом всего здесь: мольба, то бишь молитва; и подите, разберитесь, вдруг, в мире, вот тáк вот им, юным Пушкиным, устроенном, где вновь явленной антитезой снимается прежняя, перемениваются категории, – но при участии мольбы и начала божественного; и где понятие живой, ужасно, но так, снимает понятие совершенство; причём не забудьте, что Александр Сергеевич помнил, чéм кончил жизнь Пигмалион. Третья строфа ещё сложнее, и сама в себе, и потому, что нагрузка значения учетверяется наличием предыдущих двух строф, третья строфа начинается вдруг цитатой, из Дельвига; чтó такое цитата в художественном тексте, литературоведение до сих пор не уяснило: не знает, легче всего сослаться на строки, где цитата есть цикада; мне думается, что цитату уместней понимать, как внезапный переход из одной космогонической проекции в другую: или допущение одновременного их существования в мире космическом произведения; цитирование в художественном тексте другого художественного текста есть в единый миг и утверждение и отрицание; как говорят физиологи: сшибка; реминисценция: почти нокаут; прочен мир: для упряжного вола; Джойс, делая реминисценцию фундаментом стиля, сшибает мир с катушек, Пушкин делает иначе: он переменивает, переменивает стремительно принцип устройства мира, звонче, чем в рулетку, с безупречным выигрышем, выигрыш достаётся тому, кто его, Пушкина, хоть чуточку понимает; а понять мудрено, и в третьей строфе он, цитируя Дельвига, снимает свой, усложнённый беспредельно, мир; и затем, уже тотчас… уже тотчас происходит что-то невероятное, семь пуль в три секунды, из револьвера Кольта, в различные мишени: бешеная скачка ковбоев и злодеев по кручам, и всё это при эйзенштейновском монтаже, Пушкин тотчас отрицает Дельвига: запишите в графу снято, дробь, присутствует; и дарит ещё один мир; и бог с ним с Дельвигом: тотчас снимает множественность, категорию общего, без которой, казалось только что, стихи эти вообще немыслимы: …но есть одна; и опять-таки, тотчас: уходит и из этого мира, вот был ли я любим, и где, и долго ли – зачем вам знать? зачем вам знать? вот: пощёчина! утёрлись, любезнейший читатель? именно: читатель, ведь, добро бы просто написано: это было напечатано, в уважаемом журнале, не чета вашему; и в следующей строке, в терцию Дельвигу, вводит переменчивость времени; и уже затем запирает ставни: мир жизненного небытия; ведь пусто и темно: глухое окончание жизни, причем без гибели; гибели, возвещённой в начале; теперь пробуйте совместить: все три строфы.