Я отталкиваюсь от вполне определенной даты, но не могу дать никаких объяснений, хотя одно время я даже думал, что он просто заболел. Во всяком случае, с января в Бруно начали происходить какие-то изменения. Сперва меня насторожила все чаще повторяющаяся избитая фраза:
— Нет, в воскресенье на меня не рассчитывайте.
Потом непривычное для него брюзжанье:
— До чего надоела эта юриспруденция… что за ерунда все это крючкотворство.
И, что было уж совсем неприятно, его новый тон:
— Когда только мы соберемся сменить нашу колымагу?
Или же по поводу одного из моих замечаний:
— Ты рассуждаешь так, как рассуждали двадцать лет назад.
Правда, сама его резкость и откровенность говорили о том, что он по-прежнему доверяет мне. И все-таки чувствовалось: он раздражен и ему досадно, что он не всегда и не во всем может разделять взгляды своего отца (правда, я никогда не требовал этого, но он, вероятно, приписывал мне подобное желание только для того, чтобы легче побороть
— Целых пять веков поучений! Я думаю, им осточертели европейские наставники!
Не следовало также посмеиваться над узкими брюками и видеть в них своего рода символ.
— Зато вы плавали в своих так же, как и во всем остальном, — возражал Бруно.
Не следовало благожелательно выслушивать бравурные речи какого-нибудь генерала в отставке, ставшего моралистом и оплакивающего отсутствие гражданских идеалов у молодого поколения.
— Хорошо тебе болтать, старый трепач, — насмехался над ним Бруно. — Франция досталась вам богатой страной, страной-победительницей; а мы получаем ее разоренной и побежденной. Какие уж тут гражданские идеалы!
Не следовало, как это делала Лора, ополчаться против Франсуазы Саган, объявляя ее глашатаем поколения сторонников джинсов.
— Глашатаем кого, чего? — восклицал Бруно. — Едва ли два процента молодежи напоминает ее персонажей. Но все дело в том, что вам доставляет удовольствие думать, что мы такие.