Исчез Пальме, достающий из рюкзака кока-колу, подносящий ее к своим уже почти прозрачным, как сама бутылка, губам.
Последним исчез карий встревоженный взгляд Леи.
Одна Хава шла по щиколотку в пыли, прижимая к плоской груди медвежонка. Безумно худая, с выпирающими скулами.
Я протянул руку и назвал свое имя.
Она еще сильнее прижала медвежонка. Он был растрепанный и без одного глаза.
Только теперь я заметил, что она идет босиком.
Пройдя мимо, она вдруг остановилась и повернулась ко мне.
«Что это за музыка?»
Она молчала, но я услышал ее вопрос.
«Вот эта… Мне кажется, ее напевал у нас один надзиратель. Не думайте, это был добрый надзиратель, он многое нам позволял. Мне даже кажется, что он умер не от туберкулеза, а от доброты. Доброта приближает человека к смерти. Доброта и музыка. Эта музыка всегда звучит в Ташкенте? Когда меня вернут в лагерь, я буду ее тайно петь…»
Хава не дала мне договариваться с таксистами. Сама пошла к ним, вглядываясь в их потные лица. Водители переглядывались, улыбались.
Она выбрала маленького таксиста с носовым платком на голове: «Он нас не выдаст».
Я попробовал торговаться. Дан дал знак: не нужно.
Стали загружаться в «Тику». Я заметил, что у них почти нет багажа.
– Это весь ваш багаж?
– Мы беженцы, – сказал Дан, глядя на Хаву.
Хава кивнула.
– Беженцы, – весело повторил Пальме и подмигнул мне.
Дверь хлопнула, пейзаж качнулся и поплыл, ускоряясь.