Я напрягла память и узнала его. Да, я видела его каждый день, иногда и по нескольку раз в день. В ту пору он был много моложе, не мудрено — ведь прошло столько лет, как мы не встречались, добрых и недобрых, всяких, а всего-то тридцать с гаком. У него тогда были темные, очень густые волосы и почти ни одной морщины и глаза не усталые, не притушенные, как теперь, а ясные, открытые, быстрые.
И чем дольше я глядела на него, тем более отчетливо, более зримо, будто не прошли все эти годы, вспоминала его. Я знала: когда он начинает говорить, то сперва взмахнет ладонью, как бы в подтверждение своих слов, и будет глядеть прямо в глаза и часто встряхивать головой. Волнуясь, он прикусит нижнюю губу зубами, и глаза у него станут темными, а Задумавшись, станет долго, рассеянно потирать ладони одна о другую и напевать что-то про себя.
Как же я не узнала его сразу, как только увидела? Почему? Ведь его забывать мне нельзя. Никогда, ни за что нельзя его забывать…
Он повернулся, спросил серьезно, как бы заранее ожидая мой ответ:
— Наверно, вам мешает музыка?
И голос его остался тот же, с хрипотцой, как у заядлого курильщика, хотя, кажется, он не курил; я тут же вспомнила, как смазанно, неясно он произносил «л», а слова, в которых буква «р», немного раскатисто, словно бы в них не одно, а два или даже целых три «р».
— Простите, — повторил он, — я спросил, вам, должно быть, мешает музыка?
Так и есть! Неясное «л», раскатистое «р» и улыбка та же, чуть застенчивая, словно он робеет, не зная, ответят ли на его улыбку.
Все эти годы он так часто представлялся мне и я мысленно говорила с ним и слушала его; он раз и навсегда врезался в мою память, в мою душу, и я была уверена, что он останется со мной до самого моего конца.
Я глянула на его руки, я тоже узнала их — широкие ладони, крепкие, не по-стариковски гибкие пальцы с коротко остриженными ногтями. Помнится, они гладили меня по голове, его руки, вынимали градусник из моей подмышки, давали мне лекарство — таблетки веселого розового цвета — и вытирали мне рот, когда я пила молоко, и протягивали мне конфету, и сажали меня на кровать так, чтобы мне было удобно.
Однажды его руки приподняли меня из кровати и понесли, и кто-то другой, я забыла — кто, сложил мою кровать, она была складная, специально приспособленная для таких детей, как я, и тоже понес ее. И потом он положил меня в кровать, погладил по голове, улыбнулся — впервые у него улыбались одни лишь губы, а глаза оставались строгими и печальными — и сказал торопливо:
«Не бойся, я сейчас приду».