Отсюда мы видим, что не следует при создании реалистических моделей действительности выполнять «упорядочивающее облагораживание»
Мы установили, что «облагораживать» значит дезинтерпретировать реальный (случайный) порядок событий, делать его детерминистским, в то время как «в себе» он не таков. И еще это значит «открывать» связи, которых действительность не содержит; придавать семантическую избыточность совпадениям, не проявляющимся в реальном мире иначе, как в виде очень редких событий; или, если определить одной фразой:
Что же касается «Доктора Фаустуса» как «уникальной ситуации выбора между ценностями», то подобная модель может оказаться подобной некоей реальной ситуации. Поэтому надо высказаться в пользу «уникальной пригодности» фаустовского мотива. Однако это лишь часть проблемы, и добавим, далеко не самая существенная часть.
Роман – скажем вкратце и весьма упрощенно, к чему и обязывает эта краткость – родился из повествований «высшего порядка», из мифов, и в своем развитии максимально приблизился к действительности, чтобы после такой максимизации эмпиризма снова вернуться к своему источнику или по меньшей мере искать возвращения к нему. Такого возвращения (это надо подчеркнуть), которое не вынудило бы отбросить все богатство опыта, нажитое в ходе предшествовавшего движения к эмпиризму. Проследить это возвращение можно у крупнейших прозаиков XX столетия: у Фолкнера, вдохновлявшегося Библией как парадигмой, у Джойса (его «Дублин» построен по плану «Одиссеи), наконец, и у Манна. Они пытались совершить особого рода синтез путем взаимного наложения двух видов порядка: во-первых, подтверждаемого личным опытом, и во-вторых, того, который посредством факта “культурного отбора” подтвержден опытом тысячелетий. Чисто структурная пригодность мифов для такого синтеза несомненна, потому что они характеризуются весьма своеобразным совершенством, а именно тем самым, которое характеризует в биологическом мире все организмы. Мы уже говорили, что все они “хорошо” построены, потому что все не столь эффективные в адаптивном отношении конструкции уже отмерли. Их отсеял естественный отбор, действующий как фильтр. Для мифов ту же функцию фильтра выполнили бесчисленные поколения людей, так что мифы – с точки зрения организации материала, адекватного распределения его элементов вдоль главных повествовательных осей, наконец, с точки зрения семантической нагруженности – оптимально приспособлены к свойствам сознания, воспринимающего их. В противном случае они не сохранились бы, не прошли бы через “фильтр поколений”. Таким образом, с точки зрения конструкции, миф – это нечто абсолютно надежное, однако при весьма существенной оговорке. А именно: современный автор не просто моделирует мифы, не беллетризует их – в буквальном и непосредственном смысле, но включает в структурный фон. Это делается с помощью методов, как бы позволяющих ровно разместить мифы на этом фоне, который, в свою очередь, озаряет их некоей санкцией многовекового одобрения. Однако совершенно очевидно, что не всякое содержание литературного произведения удается “подогнать” под любой миф; и что вообще такой подход всегда является рискованным. Мы встречаемся с ним даже во французской “новой волне”, но здесь наша цель – анализ “Доктора Фаустуса”. Этим анализом мы и ограничимся. “Доктор Фаустус” – не беллетризованный миф наподобие “Избранника”, но представляет собой результат столкновения двух генетически разных планов бытия – столкновения, ориентированного на их объединение в романе. Трансценденция не обнаруживается в автономном виде, но бдит над творением как продолжение (всегда только потенциальное) его реальности. На импликацию “немцы – зло” (или, прямо говоря, на отождествление “немецкий народ = фашизм”) роман непосредственно не указывает. Гениальный исполин, отказавшийся от любви, – это прежде всего Адриан Леверкюн. Тем не менее такая импликация неизбежно приходит на ум. Впрочем, мы уже знаем, что в произведении не обязательно содержится – хотя бы в виде намеков – именно то, что удается заметить отдельному читателю. Скорее там содержится то, что в нем (в произведении) видят читатели в их совокупности, потому что его произведение окружает полоса уже застывших (по истечении определенного времени) правил “включения”, особенно когда крайние пределы осциллирования суждений отсечены и суждения пришли к состоянию равновесия, определяющему всеобщее согласие с данной интерпретацией. Таким образом, если что может нанести удар, подрывающий импликацию упомянутого типа, то именно такое согласие. Я лично вообще не рассчитываю, что мне удастся повлиять на установившиеся нормы восприятия “Доктора Фаустуса”. Другое дело, что из взаимного наложения результатов индивидуальных актов прочтения книги и размышления над ней как раз и возникает нормативность восприятия, так что в этой сфере нет предустановленного детерминизма, и существует хотя бы малая отдушина для свободы. Это и оправдывает мой подход – по крайней мере в моих собственных глазах.