Светлый фон

Хофмейстер зачерпнул из ведерка пригоршню теплого риса, сжал его в ладони и стал рассматривать дверной косяк, как будто никогда раньше не готовил за этим столом. Он разглядел отслоившуюся краску, темное пятно на обоях рядом с наличником, куда однажды угодил ботинок, который Тирза швырнула ему в голову. И еще крикнула: «Козел!» Или это было не в тот раз, он уже не помнил. Хорошо еще, что не разбила окно.

Он посмотрел на рис у себя на ладони. У повара в японском ресторане всегда получалось лучше. Суши Хофмейстера были бесформенными. Его вдруг удивил собственный азарт, с которым он мял вареный рис, как его иногда удивляли глупости, которые он совершал в прошлом. Хоть они и были вполне безобидными.

Он бросил еще один взгляд на облупившуюся краску, и она напомнила ему собственную кожу. Ему прописали специальную мазь, но вот уже несколько дней он забывал ею воспользоваться. С рисом в руке он вдруг подумал, а не продать ли ему этот дом, его собственный дом. Сначала он не принял эту мысль всерьез, как не принимаешь всерьез то, что никогда не станет реальностью. Например, завещать заморозить себя после смерти, а через сто лет проснуться. Но уверенность в нем все росла. Ведь время пришло. Как долго еще ждать? Да и чего?

Раньше он немедленно прогнал бы подобные мысли. Его дом был его гордостью. Яблоня, собственноручно посаженная, была его третьим ребенком. Конечно, он иногда думал о том, что жизнь может прижать его к стенке и вынудить избавиться от дома и яблони, но в такие моменты он тут же говорил себе, что это абсолютно невероятно. Противоестественно. Куда ему перевезти свою семью? Яблоню уже не выкопаешь. Он прирос к этому дому, ко всему в нем. И когда у друзей и знакомых не было других поводов гордиться Хофмейстером, а такие моменты случались время от времени, всегда находился кто-то, кто говорил: «Зато Йорген живет с размахом».

С размахом. Солидно. Это было важно для Хофмейстера. Амбиции должны быть в чем-то реализованы. Для него это был адрес. Его охватывала почти одержимость, когда он называл свою улицу. Как будто его личность, всё, чем он был, сжалось в это название, номер дома и индекс. Даже больше, чем его фамилия, профессия или докторская степень, которую он иногда добавлял к фамилии, никого при этом особенно не обманывая, — его индекс говорил о том, кем Хофмейстер был и кем хотел быть.

Теперь ему не нужно было жить с размахом. И понимание, что в этом больше нет необходимости, пришло к нему словно спасение в тот момент, когда он задрапировал неровный комок риса куском тунца.