И всюду наши флаги.
Ай-ай! (Стыдно, стыдно: не выдержал, вструбил немножко, и все подскочили, а где-то впереди вдруг стих шум толпы — и снова накатил волной.) Но и правда: очень было больно, торчал из асфальта кусок какой-то железной дряни и прямо в ногу мне воткнулся; не проткнул, слава богу, но пришлось хоботом отогнать Аслана и дать Толгату посмотреть. Толгат помял, потер, уже вроде и не так болит, а вообще надо признаться, что стопы мои немножко ноют: асфальт не слишком мне нравится, я и на парадных наших с султаном выездах его не любил, и Толгат мне всегда после них хорошо отпаривал ноги ромашковою водою. К счастью, отец всегда твердил мне, что в бою боли не чувствуешь; раз отцу пробили копьем ногу повыше колена, копье сломалось в ране, и осколок прошел насквозь, но отец, не заметив ничего, продолжал нестись вперед, сокрушая врагов, и даже после боя не сразу дал солдатам заняться своею раною — так они с матерью были возбуждены победой. К шрамам на его ноге я в детстве прикасался с трепетом и восторгом; по собственным моим ногам начинали бежать мурашки, и я тихо взвизгивал, за что отец недовольно шлепал меня по голове. Они все-таки любили меня; я понимаю теперь, что холодность их объяснялась вовсе не недостатком любви. Если бы они дожили до этого дня, может быть… Нет, нет, не надо об этом думать. Важно лишь то, что день этот настал.
И всюду наши флаги.
Толгат тихонько наддает мне за ушами двумя пятками — собраться, значит, надо, подходим, значит, к праздничной толпе. Сердце мое вдруг проваливается куда-то, нет-нет, постойте, то есть буквально постойте, постойте-ка со мной на месте, и я постою: а как мне дальше идти? Ах ты глупый Толгат, это ты должен был подумать про такой момент заранее и подготовить меня, и убери свои каблуки от моих ушей, как мне дальше идти-то, в самом непосредственном смысле? Ходить под султаном я учился с тех пор, как мне был годик с небольшим, и учили меня хорошо, учили еще до тебя, Толгат; покойный старик Керем становился передо мной на колени и показывал: головой не качать, глаза держать долу, ноги ставить плавно и перебирать ими мелко-мелко — плыть. И я понимал: все это для того, чтобы при всей красоте моей не на меня смотрела толпа, а на султана, а уж если и на меня, то не как на меня, а как на знак султанова могущества; если бы при этом, не дай бог, султан из-за меня еще и пошатнулся… От одной этой мысли делалось у меня в животе нехорошо. Но как же мне идти сейчас? Разве на Кузьму Кулинина пришли посмотреть эти люди? Разве на Зорина они явились в первый и, может быть, в последний (помилуй господи!) раз посмотреть? Нет, не на Зорина и не на Кузьму, и уж точно не на эту землеройку Аслана. И тогда идти бы мне надо было, видимо, быстро, свободным шагом, подняв голову и кидая по сторонам мужественные взгляды и легкими кивками всех приветствуя. Но в то же время ясно, что я, разумеется, не вполне и себе принадлежу: я представляю новую свою Родину, и все во мне должно говорить о ее мощи, чести и достоинстве. Перестань же, Толгат, пинать меня за ушами! Я думаю, я думаю! Вот что: ни перед кем моя новая Родина не склоняет головы, это я точно знаю, — и я не должен. Хорошо, кивки отменяем. Итого: шаг быстрый, свободный, глаза смотрят прямо, голову поворачиваем из стороны в сторону, благо толпу полиция удерживает справа и слева, взгляд боевой, мужественный, хобот полуприподнят. Кончай, Кузьма, нервничать, идем, идем. Ага, что, трудно теперь поспевать за мной? А ты поспевай! Голова вправо, голова влево, глазами встречаемся, впечатление производим правильное. Только, мамочки мои, что же это они на меня так странно смотрят? По лицам их я вижу — это новые соотечественники мои, так почему же взгляды их так суровы? Почему не бросают мне цветы и яблоки, почему не кричат «Бобо, Бобо, Бобо!!!..»? Я не стал бы эти яблоки подбирать, помилуй боже, а все-таки где мои яблоки и где мои цветы?! Протискивается вперед какой-то рослый с кудрями, в руках у него рупор, и он начинает кричать очень громко и неприятно: «Слон тирану не игрушка! Слон тирану не игрушка! Слон тирану не игрушка!!!..» — и флаг у него на плечах не наш, а тот, ужасный, желто-голубой, и тут толпа подхватывает: «Слон тирану не игрушка! Слон! Тирану! Не! Игрушка!!..» — и я не понимаю, не понимаю, не понимаю, и что-то мокрое шлепается об мою ногу, и девчушка с синими волосами вскрикивает: «ой, слоник, прости, это не тебе!» — и перекатывается по толпе смех. Тычок за ушами, и еще, и еще: быстрее, быстрее! Я уже не смотрю по сторонам, я прибавляю шагу, и Кузьма уже почти бежит рядом со мной, и Аслан переходит на мелкую рысь, и Зорин цедит сквозь зубы: «Мрази сраные…» — и только когда толпа остается позади, я опять начинаю дышать и понимаю, что мы уже вошли в порт, в порт. Толгат гладит меня по голове, но что мне сейчас Толгат? Не понимаю, не понимаю. «Всех, сука, перевешать, на хуй!» — рявкает Зорин. Кузьма хмыкает, нам навстречу бежит человек в костюме, с застывшей улыбкой на лице, за ним семенит красивая начесанная женщина с папкой и микрофоном, следом спешит на полусогнутых ногах рослый сатир с камерой, и еще кто-то, и еще, а я все не могу отдышаться, не могу и не могу, и пока эти люди жмут руки Кузьме, и Зорину, и даже Аслану — не могу и не могу, сколько бы Толгат меня ни гладил. Не понимаю и не замечаю, как мы доходим до пристани, и даже того не замечаю, что успели все уже как-то полумесяцем построиться по сторонам от меня. (А в хоботе у меня уже цветы, между прочим. А я только и чувствую, что в груди так больно, так больно и так… Почему? А какие фантазии виделись мне! Что передадут младенца мне из толпы и я его на хоботе покачаю… Что девушки венок мне поднесут, и будет он мне мал, и я одной из них нежным жестом на шею надену его… Ах, как стыдно теперь, как стыдно и мерзко, мерзко, мерзко от самого себя, и извлеки же ты из этого, Бобо, урок: все потому, что ты и фантазии твои достойны дворцового хлюпика, султанской покатайки, вот от чего тебя так тошнит! Ты солдат теперь — ну так и соберись же ты и веди себя как солдат. Возьми и укуси себя изнутри за щеку, тряхни головой как следует и соберись! Ай-ай! Тото же.) Что Кузьма говорит? Посмотри вон на Кузьму, как он вольно руками поводит и с ноги на ногу переминается. Что он говорит с трибуны, показывая то на меня, то на баржу у меня за спиной? Я, значит, доказательство того, что турецко-российская дружба переходит человеческие границы. Человеческие границы! А что, неплохо. Смотрю на красивую женщину, а красивая женщина смотрит на Кузьму, блестит черными волосами, улыбается, кивает. Все ничего, ничего, слонячая твоя душа, все ничего, давай, хобот полуприподнят, глаза в камеру, во вторую, в третью. Видишь: смотрят на тебя, пальцами показывают, снимают. Все ничего.