Но вы скажете: «Что большие дела — война да море. А вот на улице…»
Да, на улице, на каждой почти улице есть свой «Иван». Был и в нашем переулке такой клевый парень, кому все не под шапку. Никому не уважит. Лезет хоть на кого. Просто, скажете, смелый — и все тут. Нет, не все. Для него вся жизнь в этой улице, тут его положение держится кулаком. Отступил — пропал. Хоть за ворота завтра не выходи. И когда его подуськивали затронуть здорового прохожего — как ему отказаться? Ага! Полез в бутылку! Слабо! И все его положение — героя и «Ивана» — повисло ка волоске. И он уж кричит через дорогу:
— Эй, ты что смотришь?
(А тот и не смотрит.)
— В рыло давно не заезжали тебе, видать. — И шагает через улицу.
Все глядят, как наш-то его.
А прохожему не до того, чтоб на каждой улице драться. Прохожий уклоняется. Ага! То-то. Знай, как рыло держать.
А потом чего-то он перестал с ребятами за воротами стоять, прохожих поджидать. Днем его вовсе не стало видно. Как-то вечером слышу у ворот разговор, его голос:
— Ты сколько можешь осьминых заклепок в час забить? Не пробовал? Вот ты попробуй. У нас есть один, и посмотреть — невидный из себя парень, так он, брат, в час заколачивает — мне в три не кончить.
Потом через месяц слышу — он на ребят покрикивает:
— А вы что? Все бузу трете? Чего к человеку пристали! Человек в баню идет.
А раньше самое первое дело — задраться с таким и чтоб белье в грязь разлетелось.
Вышел из «Иванов», в другом его жизнь, в другом честь — не на улице, на заводе. Не подуськаешь: нет у него ни подъему, ни духу лезть на здорового дядю — улице свою храбрость показывать.
Вылетела прежняя подпорка его духа.
А вот еще: один мне говорил, что до того боялся кладбища, что и днем его обходил.
Раз пришлось отводить домой девочку лет семи. Дорога самая короткая — через кладбище. Она ему:
— Дяденька, кладбищем-то ближе всего, только, ой! Темно уж.
— А ты боишься, что ли?
— С вами-то мне нигде не страшно.
Мой приятель сразу усатым дядей стал. По кресту похлопывал, говорил: