После прощального спектакля Самарио снова подошел ко мне и сказал:
— Еще раз говорю вам — ваш хозяин мер-за-вец!
— Я знаю, — сказал я.
Самарио вздернул плечи.
— Ну… вы не дурак и не трус. Аддйо, аддйо, синьор Миронье! — И он крепко пожал мне руку.
В день отъезда я бегал к школе — я стоял напротив, у остановки трамвая, и пропускал номер за номером. Выходили школьники, но Наташи я не видал. Может быть, я ее пропустил… Вечером на вокзале бросил в ящик письмо. Я написал длинное письмо домой. Я ничего не писал о том, где и как я работаю. Не написал и о том, что уезжаю. Я до смерти боялся, чтоб не напали на мой след раньше, чем я выплачу эти проклятые пятьсот рублей.
Конюхи меня провожали, и Осип стукнул рукой в мою ладонь и сказал:
— Ну, счастливо, свояк! Пиши, если в случае что. Не рвись ты, а больше норови валиком. Счастливо, значит.
А я все говорил: «Спасибо, спасибо» — и никаких слов не мог найти больше.
XI
Теперь я уже жил в гостинице, меня прописали по моей союзной книжке. В чужом городе меня никто не знал.
В цирке меня приняли как артиста, артиста Миронье с его мировым номером — борьба человека с удавом.
Голуа все торговался с конторой, чтоб помещение для удава топили за счет цирка.
Здесь уже три дня висели афиши, и все билеты были распроданы по бенефисным ценам. Оркестр разучивал мой марш. Нельзя было менять музыку. Король уже привык работать под этот марш. Я узнал, что Голуа прибавили до семидесяти долларов за выход, и я потребовал, чтоб за это он взял мое содержание за свой счет. Голуа возмутился.
— Это вероломство! — кричал он на всю гостиницу. — Честь — это есть честь!
Но я намекнул, что могу заболеть, и даже сделал кислое лицо.
Француз ушел, хлопнув дверью. Но ночью, после представления, он ворчливо сказал в коридоре:
— Больше семи рублей в сутки я не в состоянии платить за вас, — и нырнул за дверь.