Диего говорит, Аска тут ни при чем. Он все равно остался бы, потому что не может бросить всех этих людей и не смог бы сейчас жить ни в каком другом месте. Сейчас, когда познал всю эту боль, после неудавшейся попытки отделаться от нее.
Его жизнь теперь здесь, среди развалин, покрытых льдом. Он еще никогда не чувствовал себя таким сильным. Вся его жизнь — это Халия, девочка, везущая на санках братишек, маленьких, как крольчата; Изет, старик, который каждый день проходит мимо своей закрытой лавки на Башчаршии, прислоняясь к помятой железной решетке; цветочница, торгующая букетиками иллюзий.
Диего только и делает, что твердит мне: «Уезжай, возвращайся домой». Но я не могу никуда ехать без него, без его любви, которую он рассыпает направо и налево, как птичий корм, по улицам Сараева.
— Тебе не нужна моя помощь, ты прекрасно справишься без меня.
Целыми днями он стоит в очередях за водой, с канистрами, которые относит потом старикам, одиноким людям, неспособным позаботиться о себе. Налаживает печки, таскает дрова, расчищает дорожки от снега, мотается по центрам раздачи гуманитарной помощи, потом идет к семьям, которые взял под свою опеку и которые уже ждут его. У него лоснится лицо от ладошек детей, которых он носит на руках вверх по лестницам неосвещенных вонючих зданий. Рискует своей жизнью вместо их собственных матерей, потому что почти все дееспособные мужчины воюют или роют окопы. Он практически перестал фотографировать, говорит, ему это не интересно, в Сараеве без него полно журналистов и репортеров, никчемных людей, шакалов. Газеты мира устали от изуродованных трупов, от грязных детей в спортивных костюмах, им нужно больше места для рекламы рождественских пирогов и «бриллиантов-навсегда».
Вбил себе в голову, что должен сдохнуть на этой войне, заплатить собой за посредников-миротворцев, не желающих и пальцем пошевелить. И все-таки мне казалось, что за этим жертвоприношением кроется разочарование мной, нами. Злость обиженного мальчишки.
Кем он себя считал, этот худой сутулый парень, с волосами, завязанными в хвост красной ленточкой, и в куртке с перекрещенным пластырем на спине?
Он был отцом для всех, и все звали его на «ты».
—
—
Он уже говорил на их языке. И его руки потрескались от холода, от тяжелых канистр с водой, которые он таскал.
— Как раны распятого Христа, стигматы, — подшучивала я над ним.
Я влюбилась в мальчишку, настоящего сорвиголову, голос которого звучал хрипотцой генуэзских проулков, а зубы были испорчены марихуаной. Того, кто дрался на стадионах, а со мной становился ласковым, как котенок.