Светлый фон

Но не об индивидуальных пристрастиях сейчас речь. Тем более что ничего редкостного в моих, думаю, нет, и если кто-то из сверстников или старших коллег назовет какие-то другие, свои имена, то все-таки наши списки вряд ли разойдутся в корне. Об этом и разговор. О времени, которое в таких вот общих именах и книгах сказалось. О роли журнала в это время, верней – в этом времени и для этого времени, а значит, и для последующего, включая нынешнее. Об уровне журнала и о его устойчивости в смене лет (кстати, «ИЛ» и после золотого века «гласности» утратила читателей куда меньше, чем другие толстые журналы, и новой культурной ситуацией массового ухода «интеллигентной» публики от чтения и ее молчаливой, не глядя друг другу в глаза, миграции к телеэкранам не была до такой, как они, степени перепугана и парализована).

Можно – разумеется, очень бегло и с грубым пережимом – представить 1960-е годы, сведя, допустим, в три колонки оглавления трех тогдашних журналов – «Нового мира» «Юности» и «Октября», а 1970-е – «Нашего современника» и «Дружбы народов» (1980-е годы, если не брать эмиграцию, уже не были журнальными). Никакой особой хитрости тут не нужно: для очевидцев эта хроника напрашивается уже как бы сама собой, хотя никем, кажется, так и не составлена[277]. А вот «Иностранку» в подобной расстановке сил поминают, на мой взгляд, редко. И зря. Ее воздействие, круг ее читателей значили тогда и значат сейчас, думаю, не меньше[278]. Она давала и дает, вносит в нашу жизнь (в самом широком, культурологическом смысле слова) ДРУГОЕ, исподволь нас – низкий поклон первопроходцам-переводчикам! – к этому ДРУГОМУ приноравливая и приучая быть к нему внимательными. К ДРУГОМУ во всем, начиная с фонетики имен и непривычности реалий: в воссоздаваемом обиходе вплоть до его полузаметных, «фоновых» мелочей в поступках героев, в их словах и молчании, в мотивах и ориентирах их действий, в окружающих их вещах и принятых оценках, во всем отношении к миру и к себе, в складе авторского письма, поступи и метафорике стиха, в эстетике как таковой, да мало ли в чем еще…

Перевод, тем более современной, не канонизированной словесности – вообще занятие странное, парадоксальное. Переводчик одержим тем, чего в его собственной литературе (а формируется и живет он ею, пластами ее истории и энергией минуты, словесной оптикой и речевой ухваткой, музыкой и смыслом материнского языка) нет, но что он, переводчик, тем не менее как-то предощущает и к чему со счастливой тоской тянется. Каким способом он может чувствовать то, чего вроде бы нет, какими средствами надеется это в своей родной литературе создать и передать тоже пока еще не сложившемуся, незримому читателю, – непонятно. Могут сказать, что на этой невидимой черте, на рубеже незнакомого и незаменимого, на грани между нереальным и предвосхищаемым, распыленным и собранным (образом, словом, сознанием, самим собою) искусство и существует. Возражать не стану: наверное, так. Но может быть, в переводе это особенно явно и ощутимо. И переводят – а делают это, как писал Пастернак, «веками… целые литературы»[279] – вовсе не потому, что несколькими языками обычно владеет и читает книги «в подлиннике» лишь меньшинство (про нашу интеллигенцию не говорю).