Светлый фон
метафизического другим.

Так получилось, что я говорил почти исключительно о книгах. Публикации в журналах, пусть и редкие, у Ратгауза тоже были, но, мне кажется, думал он книгами. Последней из них стала наконец первая и единственная авторская, целиком его книга – изящный томик переводов «Германский Орфей»[355]. Он вышелв 1993 году, в пору, когда, после короткого ажиотажа вокруг публикаций в «толстых» журналах, образованное сословие страны в большинстве перестало читать и журналы, и книги (достаточно посмотреть на их нынешние тиражи и сравнить их с тиражами изданий, названных выше, – 25 и даже 50 тысяч, а ведь томики поэзии, да еще переводной, вовсе не были тогда самыми тиражными). Вышло так, что «Орфея», по-моему, должным образом не прочли…

его

Начав, вместе со своим поколением, во второй половине 1950-х, при общем ощущении «подземного, тайного гула» исторических сдвигов, о котором он написал в позднейших собственных стихах, Грейнем Ратгауз в 1999-м обмолвился, что живет «на самом краю»[356]. Он сравнивал свою судьбу со смутно различимой ивой в вечерних сумерках («И загадка, и тайна моя – / Как соперница сумрачной ивы»). Могу предположить, что в таком итоговом переживании сошлись и внешние обстоятельства, и собственная воля. Так или иначе, с этой тайной, тайной своей судьбы, Грейнем Израилевич Ратгауз ушел.

Светлая ему память!

Мастер

Мастер

Я впервые увидел и услышал Асара Эппеля на вечере в издательстве «Художественная литература» (видимо, под шапкой существовавшего тогда при издательстве так называемого групкома литераторов) в 1970 году. Он вошел для меня в ту плеяду как бы «старших братьев», переводчиков-погодков – назову Анатолия Гелескула, Владимира Британишского, Михаила Гаспарова, Грейнема Ратгауза, Андрея Сергеева, Евгения Солоновича, Вадима Козового, – на которых я, начав тогда понемногу переводить сам, конечно, оглядывался и у которых тому или иному, вероятно, исподволь учился. В позднейшем интервью Елене Калашниковой[357] Эппель, говоря о переводческих занятиях, несколько раз называет их изысканными и вместе с тем монашескими. Это сочетание его как-то передает.

Если кому из помянутых переводчиков и подошло бы звание «мастер», то, конечно, в первую голову Эппелю: и цветаевское «я знаю ремесло», и мандельштамовский «хищный глазомер простого столяра» – про него. Хотя считать себя «простым» он бы вряд ли согласился – скорее ювелир, мозаичист или краснодеревщик. А еще вернее – говоря его собственным лексиконом, «штукарь».

Эппеля, и поэта, и прозаика, привлекал непривычный ритм, выпуклая деталь, под углом поставленное слово, все так или иначе выбивающееся из ряда, но не хаотическое, а отсылающее к другому строю – более затейливому, узорчатому и притягивающему этим внимание. Это был словесный и смысловой порядок, который хочет быть видим (рискну назвать его барочным). Но вместе с тем Эппель как автор, да, кажется, и как человек предпочитал стушеваться, выдвинув вперед вместо себя ту самую упоминавшуюся выше броскую деталь, острое словцо, силлабический перебив. Он всегда был продуманно, но слегка небрежно одет, чуть церемонен в беседе, заботлив в движениях и выражениях, но смягчал это юмором и не лез на первый план, в некий фокус воображаемого фотоаппарата.