Светлый фон

Сколько я тебе всего рассказывала! Я была тогда одинока – еще не вступила в общество Дочерей, а у моих школьных подруг были большие семьи, или они занимались своими домашними делами, а с братьями и сестрами я уже практически не общалась. Так что только ты у меня и был. Иногда я лежала в кровати по вечерам и думала обо всем, что тебе рассказала, и пугалась, что, может быть, это вредно – рассказывать то, что не положено знать ребенку. Однажды я так разнервничалась, что даже призналась твоему отцу, и он рассмеялся, обнял меня и сказал: “Не говори ерунды, крошка – он звал меня крошкой, – он же даже не понимает, что ты говоришь. Ты можешь ругаться на него целый день, разницы никакой не будет!” Я шлепнула его по руке и отругала, но он снова рассмеялся, и мне стало немножко легче.

Но когда мы летели в Сан-Франциско, я снова подумала, сколько всего тебе рассказала, и знаешь, чего мне захотелось? Мне захотелось, чтобы ты никогда и не заговорил. Я боялась, что, если ты заговоришь, ты расскажешь кому-нибудь то, что услышал от меня, все мои секреты. “Никому не говори этого, – шептала я тебе в ухо, когда ты спал у меня на руках. – Никому не говори того, что я тебе рассказала”. А потом мне становилось страшно стыдно – получается, мне нужна немота единственного моего ребенка, такая я эгоистка. Что же я за мать?

Но в любом случае эти волнения были напрасными. Через три недели после возвращения домой – у доктора из Сан-Франциско идей было не больше нашего – ты заговорил, причем не отдельными словами, а сразу полными предложениями. Я испытала невероятное облегчение и плакала от радости. Твой отец, который нервничал меньше, чем я, подкалывал меня, но нежно, на свой манер. “Видишь, крошка? – сказал он. – Я так и знал, что все будет в порядке. Он весь в отца, я же тебе говорил. Теперь будешь молиться, чтобы он когда-нибудь замолк!”

Так мне говорили все – что когда-нибудь я буду молиться, чтобы ты замолк. Но мне не пришлось об этом молиться, потому что ты был очень тихий. Порой, когда ты рос, я спрашивала себя: может быть, это мое наказание? Я просила, чтобы ты ничего не рассказывал, вот ты и не рассказывал. А ты говорил все меньше и меньше и меньше, и теперь… – Она прервалась, откашлялась. – А теперь вот к чему мы пришли, – заключила она.

Мы оба долго молчали.

– Господи, Вика, – наконец сказала она. – Скажи что-нибудь.

– Да нечего говорить, – сказал я.

– Вот это, здесь – это не жизнь, – торопливо сказала она. – Тебе тридцать шесть, у тебя сыну одиннадцать. Это место – как его? Липо-вао-нахеле? Тебе нельзя здесь оставаться, Вика. Ты ничего толком не умеешь – и ты, и твой друг. Ты не знаешь, как готовить себе, как заботиться о себе, – да вообще ничего. Ты ничего не знаешь, Вика. Ты…