Когда я лег, я стал думать о Натаниэле. Если повезет, я могу представить себе его не как источник стыда или самобичевания – а нейтрально. Когда я с К., я иногда закрываю глаза и представляю себе, что это пятидесятидвухлетний Натаниэль. Вид, запах, голос К. ничем не напоминают Натаниэля, но кожа есть кожа. Я никому, кроме тебя, не мог бы в этом признаться (да больше никого и не осталось), но я все чаще вижу сны, в которых оказываюсь в разных обстоятельствах собственной жизни с Натаниэлем, но Дэвида – а позже Иден, а еще позже даже Чарли – в этих снах нет, как будто их и не было никогда. Эти сны чаще всего банальны – мы с Натаниэлем стареем и спорим, сажать ли подсолнухи, а как-то раз прогоняли с чердака енота. Мы, видимо, живем в прибрежном коттедже в Массачусетсе, и хотя снаружи я это строение не вижу, я представляю себе, как оно выглядит.
Днем я иногда разговариваю с Натаниэлем вслух. Из сострадания я редко говорю о своей работе – его бы это слишком сильно расстроило. Но я спрашиваю его про Чарли. После того случая с мальчишками я рассказал ей о сексе и о связанных с сексом угрозах гораздо подробнее, чем раньше.
– Ты хочешь что-нибудь еще спросить? – сказал я, и она, помолчав, помотала головой и сказала: “Нет”. Ей по-прежнему не нравится, когда к ней прикасаются, и хотя иногда мне становится горько за нее, я ей и завидую: некогда жизнь без страсти, без желания (не говоря про воображение) казалась ужасным уделом, но теперь это может помочь ей выжить – по крайней мере, повысить ее шансы на выживание. Но, несмотря на отвращение, она продолжает куда-то забредать, и после второго случая я снова усадил ее, чтобы поговорить.
– Котенок, – начал я и не знал, как продолжить. Как ей сказать, что она этих мальчишек не привлекает, что они видят в ней только объект, которым можно попользоваться и отбросить? Я не мог сказать такое, не мог – даже мысль об этом казалась предательством. В такие мгновения мне хотелось, чтобы кто-то испытывал к ней неодолимое влечение, даже если бы оно было омрачено жестокостью, но по крайней мере это была бы страсть – или какая-то ее разновидность; это значило бы, что кто-то считает ее прелестной, особенной, желанной; это значило бы, что кто-то когда-нибудь полюбит ее так же сильно, как я, но в то же время иначе.
В эти дни я все чаще и чаще думаю о том, что из всех ужасов, которые принесли в нашу жизнь болезни, один из самых плохо осознанных – та деловитая жестокость, с какой они сортируют нас на категории. Первая, самая очевидная – это живые и мертвые. Потом – больные и здоровые, лишившиеся близких и не лишившиеся, вылеченные и неизлечимые, застрахованные и незастрахованные. Мы следили за всеми статистическими данными, мы все это записывали. Но были и другие характеристики, которые вроде бы не требовали отчетности: те, кто живет с другими людьми, и те, кто живет один. Люди с деньгами и без денег. Люди со связями и без. Люди, которым есть куда пойти, и люди, которым некуда деться.